Тягостно было Джону сидеть в этом чоттагине, смотреть в вопрошающие глаза Элизабет, в голодные лица ребятишек. Он знал, что кэнискунцы при малейшей возможности делятся с покинутой женщиной, но ведь в этом году охота была неважная, так что же доставалось этим малышам, которые привыкли к сравнительно сытной пище?
— Я думаю, что все обойдется, — сказал Джон. — Роберт выглядит бодрым, дела его тоже, видно, идут хорошо.
— Был бы здоров, — с дрожью в голосе произнесла Элизабет. — Это он только на вид здоровый! А на самом деле больной. Иногда он просто обмирал, особенно когда затяжная пурга задует. Тогда ему было трудно дышать, и он лежал, словно рыба, выброшенная на берег. Мне его так жалко. Кто будет за ним смотреть?
— Да вы не беспокойтесь, — пытался успокоить женщину Джон. — Он выглядит здоровым и на здоровье не жалуется.
— Был бы здоров, — еще раз вздохнула Элизабет. — Мы-то уж как-нибудь проживем, выдержим… Может быть, даже дождемся его… Только так почти никогда не бывает.
Элизабет вдруг всхлипнула.
— Белые никогда не возвращаются к брошенным женам, — сквозь слезы произнесла она.
— Не надо отчаиваться, — с надеждой в голосе сказал Джон. — Не все такие…
На всем пути от Уэлена до Энмына он вспоминал эти глаза — детей и Элизабет, а потом в памяти возникали глаза собственных детей и Пыльмау…
10
Джон собирался покрыть новой кожей ярангу. Сначала Пыльмау расщепила моржовую кожу весеннего убоя на широкой доске и натянула для просушки на специальную раму. Недели две кожа провисела, принимая на себя щедрое весеннее тепло и сухой ветер из тундры.
Утром с помощью Яко и Пыльмау Джон содрал старые кожи.
Они так высушились на ветру, что, падая на землю, гремели как жестяные. Чоттагин обнажился, оголились деревянные стойки, которым, наверное, было по сотне лет. Они были так отполированы и прокопчены смолистым дымом костров и жирников, что напоминали своим видом самые дорогие сорта красного дерева.
Когда яранга Макленнана освободилась от старой крыши, сюда потянулись соседи. Первым пришел аккуратный Тнарат, приведя с собой взрослых членов своего многочисленного семейства. За ним пришли Орво и Армоль. Последним явился Гуват, дожевывая на ходу завтрак.
— Хорошо, что не начали без меня! — закричал он еще издали. — Может, нам подождать покрывать ярангу моржовой кожей?
— Это почему же? — удивился Орво.
— Лучше брезентом, — ответил Гуват, проглотив с гримасой не дожеванный кусок.
— Все знают, что лучше крыть брезентом, но где его возьмешь? — сказал Орво.
— А я видел.
— Где?
— В Уэлене на полке в старой лавке, где теперь рисует Гэмауге, лежит свернутый брезент. Я спрашивал его — кому он принадлежит, а Гэмауге говорит, что не знает. Прежний торговец бросил его, а новая власть еще не взяла, потому что нечем замерить его.
— Да ну тебя! — отмахнулся Орво. — Всегда такую глупость сморозит, что хочется дать затрещину, как напроказившему мальчишке.
— А что я сказал такого? — невинно заморгал редкими ресницами Гуват. — Я только стараюсь сделать, как новые власти делают: брать для трудового народа все, что принадлежало богатым.
Армоль, Тнарат и Джон полезли на остов яранги. Деревянные стойки поскрипывали, старые ременные крепления, похожие своей чернотой на старинные чугунные узоры, зашевелились и роняли на ровный пол чоттагина толстые пластины многолетней сажи.
Стоящие внизу привязали ремнями рэпальгин[45] и подали концы взобравшимся на крышу.
— То-гок! — скомандовал Армоль, и широкая моржовая кожа, звеня, поползла на ребра яранги, поднимаясь все выше, пока не покрыла целиком оголенные стойки и не обернулась вокруг всего конуса жилища, оставив свободным лишь дымовое отверстие на макушке, откуда торчали, словно вихор непослушных волос, концы деревянных жердей.
Завернув края рэпальгина, подогнав их друг к другу так, чтобы дождевая вода стекала на землю и не просачивалась внутрь яранги, Армоль, Тнарат и Джон поползали вокруг всей крыши, разравнивая вздувшиеся бугры, плотно прижимая моржовую кожу к стойкам.
Орво отошел на несколько шагов от яранги, оглядел ее и издали отдавал распоряжения.
После того как рэпальгин был плотно подогнан, снизу подали длинные ремни из моржовой кожи. Их положили на рэпальгин, а к концам, свисающим почти до земли, привязали большие камни, чтобы ветер не сорвал крышу и держал ярангу. На этом основная часть работы была закончена. Оставалось только закрыть тонкими дощечками мелкие дырочки — следы от пуль и гарпуна. Но это делалось уже изнутри.
Вошли в чоттагин, окрашенный желтоватым светом, проникающим сквозь новую крышу. На земляном полу уже играли Билл-Токо и Софи-Анканау, выкладывая из мелких тюленьих зубов какие-то фигурки. Они были так поглощены своим занятием, что не обращали внимания на гостей, шумно рассаживающихся вокруг низкого столика, плотно придвинутого к бревну-изголовью.
Пыльмау, как всегда, аккуратно одетая и гладко причесанная, безмолвно подавала еду и время от времени вполголоса призывала расшалившихся детей к тишине.
Свет в чоттагине напоминал Джону свет в высоком зале католической церкви в Порт-Хоупе, проникающий сквозь высокие витражи из желтых стекол.
Неужто не наступит такое время, когда он совсем позабудет былое? Почему подчас самые незначительные намеки тут же вызывают такой поток воспоминаний, словно былое не притаилось в глубине сердца, а стоит тут же, за порогом? Вот и сейчас за приглушенными голосами разговаривающих слышится бормотание проповедника и звуки органа, возносящиеся к желтому свету витражей…
— Сколько осталось у нас моржовых кож? — спросил Орво Тнарата.
— Двенадцать.
— Пожалуй, на крыши больше никому не надо, — сказал Орво. — Остальные могут пойти на смену байдарных покрышек. А кто хочет поменять крыши, пусть берет старые байдарные кожи.
— Пожалуй, так будет хорошо, — отозвался Армоль. — Мне бы дали кожу с большой байдары.
— Ты же получил в прошлом году, — напомнил Орво.
— Не для себя беру, — отозвался Армоль. — На подарки оленным.
— Так ведь и другим нужно на подарки оленным, — сказал Орво.
— Но на большой байдаре кожа моржа, которого убил я, да и саму-то байдару мой отец мастерил…
— Ты хочешь сказать, что и байдара твоя? — тихо спросил Орво.
— Разве этого никто не знает? — Армоль самодовольно оглядел сидящих вокруг столика.
Да, все отлично помнили, что большую байдару делал отец Армоля, и кожа на ней была с того большого моржа, которого загарпунил Армоль. Но в Энмыне так уж повелось исстари: никто никогда не вспоминал о принадлежности вещей, которыми пользовались сообща — ведь не мог же Армоль один охотиться на такой большой байдаре, да и справиться с большим моржом одному не под силу. Надо, чтобы в байдаре или на вельботе сидели товарищи: один надувает пыхпыхи, другие держат конец гарпунного линя и гребут или ставят парус… Но не забывали и личную охотничью доблесть, ибо в ней был жизненный опыт, нужный для потомства. Но в Энмыне бывало редко, чтобы кто-то сам напоминал о том, что сделал. Это случалось в других селениях, таких, как Уэлен, где личная собственность росла и каждый соревновался с соседом в количестве припасенного и купленного.
Вот почему после такого заявления Армоля все долго молчали, стараясь не смотреть друг другу в глаза.
Особенно был взволнован Орво. Он сердито посмотрел на Армоля и вдруг громко сказал:
— Ты стал совсем несносным. Все и так видят, как ты живешь. У тебя все есть: большая яранга, полный мяса увэрэн, одежда у твоих домочадцев теплая и целая, у тебя хорошее оружие и ты молод… И всего этого тебе мало?
— А разве то, что у меня есть, я добыл нечестно? — невинным тоном отозвался Армоль. — Пусть все работают, как я, тогда у всех будет столько, сколько у меня. А то ведь и впрямь у нас, как у тех большевиков, власть бедных. Сколько ни бей зверя, сколько ни старайся — а все надо делиться с другими.
— Это древний обычай, — стараясь сдержать себя, сказал Орво. — На том вся жизнь нашего народа держится. Если мы не будем помогать друг другу, то исчезнем с лица земли, как потухший костер. И некому тогда будет плавать на твоей большой байдаре! Вспомни своего отца. Разве он сказал хоть одно слово, когда смастерил такую байдару?
— Да я ничего не говорю! — отмахнулся Армоль. — Не нужна мне ваша гнилая кожа со старого судна.
Гости разошлись, день кончился, но в яранге Джона Макленнана долго еще не ложились спать. Трудно было уйти из нарядно освещенного чоттагина, из желтого теплого света, который так ласкал глаз.
Детишки пристроились играть на земляном полу. Яко вытащил граммофон, наставил деревянный раструб в дверь и завел заунывную негритянскую песню, пользовавшуюся в Энмыне особой популярностью.