Ленька отделался очень счастливо. Он не сразу сообразил, что надо бежать, а когда оглянулся и увидал, что Никандра уже не было, совсем потерялся. Ему непонятным осталось и это исчезновение, и то, почему Маланья так вдруг на него остервенилась. А потом кинулся этот и, как щенка, выкинул вон, сразу на несколько ступенек вперед. Булочка выпала из кармана и покатилась вниз. Ленька только о ней в эту минуту и памятовал. Но когда потянулся, чтобы поднять, рука отказалась. Как и подобает, он упал на нее. В странном оцепенении он лежал и не чувствовал боли, покуда, тихо, как кошка, не подобрался Никандр и не поднял его.
— Можешь ходить? — спросил он негромко, сурово, но и заботливо.
Ленька кивнул головой, понимая, что говорить было нельзя. Но в занемевшем плече поднялась вдруг такая нестерпимая боль, что Никандр учуял ее еще до Ленькина крика. Он зажал ему рот и с поспешностью стащил брата с лестницы. Однако и булочку он подобрал и сунул обратно Леньке в карман.
Когда они вышли на улицу, Никандр огляделся и, завидев пустырь, свернул вместе с Ленькой туда. Забор был разобран, от дома еще полууцелели две невысоких стены, такая же, между них с одной стороны изразцовая печь, а под грудами мусора, между ржавыми рельсами, темнел, уже густо обросший полынью и лебедой, деревенскими травами, вход в гостеприимное подземелье. Никандр в него и укрылся.
Там-то они и досидели до вечера. Ленькина боль улеглась, и они вышли бродить.
Город при свете ночных фонарей, с огнями еще кое-где в магазинах, с огнями за окнами, где одна за другой им открывались картины незнакомого им бытия и незнакомых людей, а больше всего ленты бульваров, такие ни на что не похожие, с толпою гуляющих, смехом и говором, — все это было особенно, необыкновенно. День им казался не имевшим конца.
Никандр был угрюм, неразговорчив и всякую диковинку разглядывал молча, сосредоточенно, как-то цепляя ее за свои тяжелые мысли.
Видели они опять и опять папиросников с наглыми и воровскими глазами, маленьких девочек, которым давно бы пора видеть сны, как сидели они, держа на коленях по два, по три пирожных и внимательно, с готовой на случаи улыбкой, встречали и провожали глазами проходивших мужчин; у иных сильно темнели глаза, а щеки и губы горели, как мак.
Голод и нищета, понятные им, были отгаданы и в этом седом, аккуратно подстриженном господине, который, коротко вскидывая наметавшимся глазом на парня, сидевшего перед ним на скамейке, с напыщенно-важной физиономией, с рыженьким пухом на пухлых щеках и с треугольничками по-американски подбритых усов на детски припухлой губе, быстро чертил карандашом похожий портрет; и в этой старухе, в черном, заплатанном платье, певшей остатками семидесятилетнего голоса:
Очи черные, очи страстные, Очи жгучие и прекрасные…
Потом она обходила жиденький полукруг и собирала, кокетливо улыбаясь, нищенскую за свой концерт мзду.
— Пойдем отсюда, — сказал Никандр.
— А куда?
— А помнишь, звала.
Они спросили теперь про Плющиху и быстро пошли. Только раз все же остановились.
Посередине бульвара, в крытом бараке, стоял истукан с кожаной харей. За деньги его, надев рукавицу, били по физиономии. Стрелка показывала силу удара. Охотников было немало, и у них была очередь. Зрелище это, само по себе отвратительное, вдохновило Никандра своеобразно, он словно опять нашел сам себя и, неизвестно кого подразумевая, едва ли даже заметив, что почти закричал, громко излил свою душу:
— Так! Это вот так! Я им покажу! Я им всем покажу!
Когда несколько позже, в одном из переулков, они заслышали снова знакомый мотив и детские опять голоса, Никандр еще раз, и опять неизвестно кому, уже не так громко, но столь же внушительно, про себя повторил:
— Нет, погоди, я им всем покажу!
А у Леньки опять, по-детски задорно и весело, запело на сердце как там, у сломанных крыльев:
Своею собственной рукой, Своею собственной рукой…
И он зашагал снова бодрей, махая ручонками в такт. Правая болталась несколько криво и задевала за оттопыренный Ленькин карман. Там была целая булочка, и это было тоже приятно.
Какое тут все было другое! В углу перед образом, тихо потрескивая, горела лампадка, на свежевымытом деревянном полу аккуратно серел половичок, на коленях у Ниночки сладко мурлыкал дымчатый котик. Нынче суббота. Агафья Матафевна, вернувшись из дальней поездки, все убрала, перетерла; выкупала и внучку, закорявевшую без нее под присмотром соседки, вымылась и сама, сходила ко всенощной, разогрела на плите, в прошлом году обложенной кирпичом собственноручно самою Агафьей Матвеевной, дорожный свой чайник. Он еще не остыл, когда ребята стукнули в дверь.
Она их приняла и радушно, и немного ворчливо. Устала, и пора было спать. Но потом и с ними она разболталась, продолжая свой длинный, точно вязала спицами длинный чулок, рассказ о путешествии на Украину. Ниночка слушала и наслаждалась. Она очень любила сухонькую и подвижную, мило ворчливую бабушку, без нее было все дни скучно и неуютно. И как теперь зато хорошо! Бабушка ей привезла белого хлебца, платье и голова опять были чистые, опять она не одна, а тут еще эти ребята, и незаметно можно было лечь спать попоздней. Волосенки у ней, Ленькина цвета, нежные и шелковистые, успевшие быстро просохнуть, легко вились надо лбом, а сзади над тонкою шейкой двумя небольшими косичками горбиком ложились на спину.
Ленька, усталый, дремал, и когда полуоткрывал глаза, не сразу мог разобрать, сон или правда. Люди его не толкают, не бьют, не суетятся, никуда больше не надо идти, чисто, тепло. Ниночка Леньке очень понравилась, на деревенских девчонок совсем не похожа, к ним он привык относиться по-мальчишески пренебрежительно, как это делал Никандр, а эта сама взяла его за руку, показала картинки. В углу у нее для тряпочной куклы целая комната, и там они вместе с ней поиграли, а завтра еще обещала показать на дворе, там между деревьями устроен шалашик, и настоящие в нем скамейки и стол, и маленький погреб в земле, целое поместье, усадьба. Ленька так и заснул, а когда пробудился, была уже темная ночь.
Он окликнул Никандра, но тот не отозвался. Пошарил рукой. Оба они легли на полу, и Никандровы ноги были тут, рядом, все слава богу. Ленька прислушался, сонное дыхание спящих было ровно и тихо. Чуть обозначалось, белея, окно, и низенькая перед ним занавеска. Ленька перевернулся и сладко заснул.
Никандр, несмотря на усталость, однако не спал. Когда потушили огонь, небольшой под стеклом ночничок, и Агафья Матвеевна улеглась, пошептавши молитвы и оправив уже заснувшую в ногах ее внучку, Никандр на какую-то долю минуты утратил сознание, все перед ним поплыло, задвигалось и остановилось, и от этого толчка остановки он сразу очнулся и стал трезв. Точно обрезало. И все прояснилось, и перед ним стало голо, как голое осеннее дерево: все было глупо и неудачно. Сколько он думал, готовился, и Иван Никанорыч подвел… Он, значит, хотел все концы в узел и в воду. «Смотри у меня, не шали». Это он разъяснял, чтобы чисто. Умный он человек, а я, видно, дурак. Никандру стало обидно, он не хотел быть дураком. И как же с пустыми руками явиться? И какой дать ответ: И хлеба он взял на дорогу, а — ничего.
Никандр лежал в темноте, как в гробу, незачем было ни шевелиться, нечего даже желать. Но, однако же, он завозился, круто двинул плечами, а руки, сами собою, судорожно сжались в кулак. И это движение, активностью своей, его развязало. Как в широко распахнутую в непогоду наружную дверь врывается разноголосый вихрь бури, так, в перебивку, но слитная такая же разноголосица дня ворвалась в его грудь, и он должен был устоять, не потеряться, найти свое место, что-то он должен был сделать, иначе нельзя.
Тут был и матрос с разорванным ухом, условившийся о свидании, куда и Никандр хотел кое-что принести, и азор этих глаз, коляный и грубый, как рукавица, схватившая душу в кулак, эти глаза, которыми сразу поймал широкоплечий Маланьи сожитель, и все эти широкие спины людей, перед которыми надо сворачивать, чтобы не задавили, и эти ныне застывшие в камне гиганты, — все они и в лесу пошли бы так точно, как идут между людей, напролом, целиной. Зависть и ненависть на две половины раздирали Никандрово сердце. А парни, бившие в морду бульварного идола, словно подхлестывали и подвывали в груди. Никандр был готов заплакать от злости, что Маланья, сестра, от него ускользнула. Вся эта сумятица чувств, весь их напор что-то ему диктовали определенное. Кровь от него была неотступна, это она давила на мозг; это она над ним колдовала. Никандр начал соображать. Он полупривстал и мысленно видел, так ясно, как днем, каждый угол подвала, и где стояла мука, и кое-какие вещицы, и как спит старуха, и только забыл о калачиком свернувшейся девочке да о коте, уткнувшем свою пушистую морду между теплых ее дремотных колен.