— Барышня, мне нужны деньги. Большая сумма. Хотелось бы знать, каковы ваши условия. Две тысячи крон на три месяца. Полагаю, что гарантии, которые я вам представлю, вас удовлетворят.
Однако Райка не дала ему досказать, каковы его гарантии, чтоб он не подумал, что они ее не удовлетворяют, и чтоб не затягивать разговор.
— Простите, сударь, но я не располагаю деньгами.
— Не располагаете?
— Не располагаю, сударь, и не располагала. Была у меня, и то давно, небольшая сумма, доставшаяся мне в наследство, но и ее я отдала взаймы. И это все.
Самоуверенность офицера таяла на глазах.
— Все?
— Все, сударь!
— Все! — повторил офицер, переложив перчатки в другую руку и стиснув их еще крепче. — Какие бы условия вы мне ни предложили… я согласен на все.
— Очень сожалею, сударь, но у меня нет денег, и потому об условиях не стоит и говорить.
Офицер ничего не ответил, лишь судорожно мял в правой руке перчатки. На лысеющем темени выступили росинки пота. Остановившимся взглядом он смотрел куда-то в сторону, мимо Барышни, словно бы искал за ней другого человека. Чтоб прекратить тягостное молчание и освободиться от этого взгляда, Барышня поднялась первой. Ведь легче перенести любой неприятный взгляд, чем тот, который упорно устремлен мимо вас. Тогда встал и офицер, сконфуженно откашлялся, взял со стола фуражку, легко и неслышно стукнул каблуками:
— Что ж, прошу прощенья. Благодарю вас. Барышня! Прощайте!
На следующей неделе сараевский «Боснише пост» поместил краткое сообщение, набранное петитом, о том, что обер-лейтенант Карасек «скоропостижно скончался в Тарчине, куда прибыл по делам службы».
Без особых расспросов Барышня узнала, что офицер отравился и что двое сараевских ростовщиков остались с безнадежными векселями на несколько сот крон. Она была довольна, что не дала офицеру денег; тот, разумеется, заплатил бы мелкие долги, а остаток бы растранжирил и через два-три месяца сделал бы то же самое, с той лишь разницей, что в роли основного кредитора выступала бы она. И все же ей было неприятно вспоминать об офицере, о его механических, безжизненных ответах, мертвенных и кратких, как эхо, о его невидящем взгляде. Долго после этого она нет-нет да и вспоминала обер-лейтенанта. Обычно это случалось в ту минуту, когда она отказывала кому-нибудь в ссуде, произнося свое привычное: «Нет и никогда не было». Тогда ее внезапно охватывал страх, что человек сейчас встанет, стукнет каблуками и скажет: «Что ж, прошу прощенья. Благодарю вас, Барышня! Прощайте!»
Между тем человек поднимался по-другому, говорил другие слова, и тягостное воспоминание исчезало.
Барышня злилась на себя, старалась забыть офицера и все-таки не могла до конца освободиться от этого бессмысленного и мучительного страха и, провожая очередного посетителя, часто с содроганием ждала, что тот сейчас по-офицерски стукнет каблуками и скажет знакомые слова. Понадобилось много времени, чтоб этот случай совершенно изгладился из ее памяти.
Вначале в потоке посетителей еще выделялись и стояли особняком клиенты с редкой и любопытной судьбой, но с течением времени все они плотно слились в одну длинную и беспорядочную вереницу людей, в серую, безликую и безымянную массу, жаждущую денег.
Впрочем, Барышня скоро и сама убедилась, что так продолжать невозможно. Она не могла принимать посетителей дома. Дело и без того получило огласку (правда, говорили не вслух, а шепотом и только в определенном кругу). Старые друзья отца несколько раз предостерегали ее на этот счет. Тогда клиенты перестали появляться и в доме и в лабазе у Весо; теперь их направляли на улицу Ферхадии, в крохотную лавчонку сараевского еврея Рафо Конфорти. Сюда шли те, кто «временно» находился в стесненных обстоятельствах и нуждался в небольшой ссуде «на неделю», то есть те, кто был готов по истечении недели за каждые десять крон вернуть двенадцать или, если это им не удавалось, за каждую просроченную неделю выплачивать еще одну крону с каждых десяти до тех пор, пока не будут погашены долг и проценты целиком. Эта была та самая смертоносная западня, которая мотам и людям, находящимся в острой нужде, представляется спасительной помощью и избавлением.
Посетителей принимал Рафо, хотя ни для кого не было тайной, что деньги, даваемые здесь на таких условиях, принадлежат Барышне, равно как никто не допускал мысли, что они могут быть Рафины.
Рафо Конфорти, румяный, полный, до времени отяжелевший, вырос в нищей, многодетной семье портного; поступив учеником в галантерейную лавку, он скоро начал торговать от себя, хорошо одеваться и вынашивать смелые планы будущего обогащения. Среди тогдашних сараевских евреев-сефардов он пользовался репутацией предприимчивого, хотя и несерьезного малого с чересчур живым и буйным воображением. Уйдя от галантерейщика, он завел на улице Ферхадии собственное дело. В маленькой, наполовину пустующей лавчонке торговали всем, чем придется. Обычно Рафо закупал партии устаревших, лежалых, но когда-то модных товаров и продавал их, широко пользуясь незнакомой в то время у нас рекламой, устной и письменной. Товар он выкладывал на двух широких прилавках перед лавчонкой. Стены и окна сплошь увешивал красными и зелеными плакатами: «Пользуйтесь случаем! Снижаем цены! Пользуйтесь случаем! Только сегодня!», «Дешевая распродажа! Не упустите случая!». А самую большую рекламу создавал сам Рафо. Толстый, краснощекий, улыбающийся, он кружился волчком, образуя вокруг себя водоворот смеха и гомона, и то и дело прикладывал к груди растопыренную ладонь, повторяя: «Честью клянусь! Да не видать мне счастья!»
Что бы ни произошло в городе, какое бы слово ни обронил прохожий, все для него было поводом для шутки, разговора, перебранки и рекламы.
— Не обманывай людей, Рафо! — бросит мимоходом какой-нибудь шутник, глядя, как Конфорти нахваливает двум нерешительным покупателям старые галстуки.
— Что, что?
Рафо немедленно покидает клиентов, устремляется на середину улицы и, ударяя ладонью о ладонь, загораживает прохожему дорогу. Его черные испанские глаза заливает влажное сияние, он потрясен до глубины души.
— Что? Мы обманываем? Мы? Да не видать мне счастья, если мы не продаем с десятипроцентным убытком! — кричит Рафо, говоривший о себе всегда во множественном числе.
— Ладно, Рафо! Понятно! — отвечает прохожий, пытаясь продолжить путь, но Рафо хватает его за руки.
— Что понятно? Что понятно? Идем в лавку, я тебе покажу фактуру. Фактура скажет! А ну, давай спорить! Пятьдесят крон даю, пятьдесят моих бедняцких против твоих пяти купеческих, что торгуем себе в убыток.
Рафо подбегает к прилавку, театральным жестом подхватывает галстук и сует его под самый нос прохожему.
— Видишь? Да пусть он в дерьмо превратится, если не в убыток торгуем. Зайди, говорю, и посмотри фактуру, и, если я вру, все раздам народу даром.
Люди останавливаются, хохочут, наслаждаясь сценой, которая повторяется довольно часто. Но всегда находится такой, кто видит ее впервые, и всегда кто-нибудь да раскошеливается.
Таковы были первые шаги Рафо Конфорти. С годами он остепенился, обрюзг и отяжелел, особенно после того как три года назад женился на девушке из весьма состоятельного и очень почтенного семейства. Женился он тоже необычно. Живой юноша приглянулся на одной еврейской вечеринке в Травнике красивой девушке, единственной дочке в семье. Родители не хотели и слышать о Рафо, и свадьбу пришлось справить уходом, без всякого приданого. Умыкнули девушку по всем правилам, со стрельбой (разумеется, в воздух), погоней и полицией. Молодым удалось добраться до Сараева, и родителям не оставалось ничего другого, как согласиться на их брак. Теперь у Конфорти уже двое детей. Однако тесть окончательно их еще не простил. Помогать помогает, но немного и только через третьих лиц.
Конфорти был одним из первых Райкиных клиентов в пору, когда он только завел лавку. Вначале она ссужала его небольшими суммами, не очень доверяя ему и требуя многочисленных гарантий. Но скоро выяснилось, что при всем своем шутовстве он не такой уж пустозвон и обладает гораздо большими способностями, чем казалось на первый взгляд.
Еще два года назад, в самом начале их знакомства, Рафо проявил себя человеком полезным и дальновидным.
В октябре 1908 года он зашел к ней однажды под вечер, чтоб попросить отсрочки очередного платежа.
Дни стояли необычайно ясные и погожие. Окно было открыто. Теплую ночь наполнял странный шум, вторивший их монотонным подсчетам. Воздух дрожал торжественно и жутко. Во всех католических церквах били колокола. Воздушные волны от колокольного звона сталкивались и мешались с громкими и величавыми звуками гимна, который невидимая толпа распевала на центральных улицах, во тьме теплого, почти летнего вечера.