Счастье для моего отца, что дяде Тоби не пришлось составлять в тот день завещание.
Дядя Тоби взял у капрала трубку из слоновой кости, — посмотрел на нее полминуты и отдал назад.
Меньше чем через две минуты дядя Тоби снова взял эту трубку, поднес ее почти к самым губам — — и поспешно вернул капралу во второй раз.
Капрал с удвоенной силой продолжал атаку, — дядя Тоби улыбнулся, — — — потом сделался серьезен, — потом снова на мгновение улыбнулся, — потом снова сделался серьезен, надолго. — — Дай-ка мне трубку из слоновой кости, Трим, — сказал дядя Тоби, — — дядя Тоби поднес ее к губам, — поспешно отдернул, — — бросил украдкой взгляд в сторону грабовой изгороди; — — — у дяди Тоби весь рот наполнился слюной: никогда еще его так не тянуло к трубке. — — Дядя Тоби удалился в будку с трубкой в руке.
— — Милый дядя Тоби, не ходи в будку с трубкой, — никто не может за себя поручиться с подобной штукой в таком уголке.
А теперь я попрошу читателя помочь мне откатить артиллерию дяди Тоби за сцену, — удалить его караульную будку и, если можно, очистить театр от горнверков и демилюнов, а также убрать с дороги все прочие его военные побрякушки; после этого, дорогой друг Гаррик, снимем нагар со свечей, чтобы они горели ярче, — подметем сцену новой метлой, — поднимем занавес и выведем дядю Тоби в новой роли, которую он сыграет совершенно неожиданным для вас образом; а все-таки, если жалость родственница любви — и храбрость ей не чужая, — вы достаточно видели дядю Тоби во власти двух названных чувств для того, чтобы подметить фамильное сходство между ними (если оно есть) к полному вашему удовлетворению.
Пустая наука, ты не оказываешь нам помощи ни в одном из подобных случаев — и только вечно сбиваешь с толку.
Дядя Тоби, мадам, отличался простодушием, так далеко уводившим его с извилистых тропинок, по которым обыкновенно движутся дела этого рода, что вы не можете — вам не под силу — составить об этом понятие; вдобавок ему свойственны были такой безыскусственный и наивный образ мыслей и такое чуждое всякой недоверчивости неведение складок и изгибов женского сердца, — — он стоял перед вами таким голым и беззащитным (когда не думал ни о каких осадах), что вы могли бы поместиться за одной из ваших извилистых дорожек и стрелять дяде Тоби прямо в сердце по десяти раз на день, если бы девяти раз, мадам, было недостаточно для ваших целей.
Прибавьте к тому же — — и это, в свою очередь, тоже смешивало все карты, мадам, — беспримерную природную стыдливость дяди Тоби, о которой я вам когда-то говорил и которая, к слову сказать, стояла бессмысленным часовым на страже его чувств, так что вы могли бы скорее… Куда же, однако, я забрался? Эти размышления приходят мне в голову, по крайней мере, на десять страниц раньше, чем надо, и отнимают время, которое я должен уделить фактам.
Из немногочисленных законных сыновей Адама, сердца которых никогда не знали, что такое жало любви, — (женоненавистников я отсюда исключаю, считая их всех незаконнорожденными) — — девять десятых, добившихся этой чести, составляют величайшие герои древней и новой истории; ради них я бы хотел достать со дна колодца, хотя бы только на пять минут, ключ от моего кабинета, чтобы поведать вам их имена — припомнить их я не в состоянии, — так благоволите пока что принять вместо них вот какие. — —
Жили на свете великий король Альдрованд, и Босфор, и Каппадокий, и Дардан, и Понт, и Азий, — — — не говоря уж о твердокаменном Карле XII, с которым ничего не могла сделать даже графиня К***. — — — Жили на свете Вавилоник, и Медитерраней, и Поликсен, и Персик, и Прусик, из которых ни один (за исключением Каппадокия и Понта, на которых падают некоторые подозрения) ни разу не склонился перед богиней любви. — — Правда, у них у всех были другие дела — — как и у дяди Тоби — пока Судьба — пока Судьба — говорю, позавидовав тому, что его покрытое славой имя перейдет в потомство наравне с именами Альдрованда и прочих, — — не состряпала предательски Утрехтского мира[330].
Поверьте мне, милостивые государи, это было наихудшее из всех ее дел в том году.
В числе многих дурных последствий Утрехтского мира было то, что он едва не вселил дяде Тоби отвращения к осадам; и хотя впоследствии вкус к ним у него восстановился, однако даже Кале не оставил в сердце Марии[331] такого глубокого шрама, как Утрехт в сердце дяди Тоби. До конца своей жизни он не мог слышать слово Утрехт, по какому бы поводу оно ни произносилось, — не мог даже читать известий, заимствованных из Утрехтской газеты, без тяжкого вздоха, как если бы сердце его разрывалось пополам.
Мой отец, который был великим разгадчиком мотивов и, стало быть, человеком, с которым было весьма опасно садиться рядом, — ибо когда вы смеялись или плакали, он обыкновенно знал мотивы вашего смеха или слез гораздо лучше, нежели вы сами, — отец всегда в подобных случаях утешал дядю Тоби словами, которые ясно показывали, что, по его мнению, в этом деле дядя Тоби больше всего огорчен был потерей своего конька. — — Не горюй, брат Тоби, — — говорил он, — бог даст, на днях у нас снова возгорится война; а когда она начнется, — воюющие державы, как они ни хлопочи, не могут помешать нам вступить в игру. — — Пусть-ка попробуют, дорогой Тоби, — прибавлял он, — занять страну, не заняв городов, — или занять города, не подвергнув их осаде.
Дядя Тоби никогда не принимал благосклонно этих косвенных ударов отца по его коньку. — — Он находил их неблагородными; тем более что, метя в коня, отец задевал также и всадника, да вдобавок еще по самому малопочтенному месту, какое только может подвергнуться удару; вот почему в таких случаях дядя Тоби всегда клал на стол свою трубку, чтобы защищаться с большей горячностью, чем обыкновенно.
Я сказал читателю два года тому назад, что дядя Тоби не был красноречив, и на той же самой странице привел пример, опровергающий это утверждение. — Повторяю сказанное и снова привожу факт, ему противоречащий. — — Дядя Тоби не был красноречив, — ему не легко давались длинные речи, — и он терпеть не мог речей цветистых; но бывали случаи, когда поток выходил из берегов и устремлялся с такой силой по непривычному руслу, что в некоторых местах дядя Тоби по меньшей мере равнялся Тертуллиану[332] — а в других, по моему мнению, бесконечно превосходил его.
Одна из этих апологетических речей дяди Тоби, произнесенная однажды вечером перед ним и Йориком, так понравилась отцу, что он ее записал, перед тем как лечь спать.
Мне посчастливилось ее разыскать в бумагах отца со вставками там и здесь его собственных замечаний, заключенных в квадратные скобки, вот так [ ], и с надписью:
«Оправдание братом Тоби правил и поведения, коих он держится, желая продолжения войны».
Могу честно сказать: я перечитал эту апологетическую речь дяди Тоби сто раз и считаю ее образцом искусной защиты, проникнутой благороднейшим духом рыцарства и правилами высокой нравственности, почему и привожу ее здесь слово в слово (с приписками между строк и всем прочим), так, как я ее нашел.
Апологетическая речь дяди Тоби
Я знаю, брат Шенди, что профессиональный военный, желая войны, как желал ее я, — производит дурное впечатление в обществе — — и что, как бы ни были справедливы и чисты его намерения, — нелегко ему бывает оправдаться перед людьми, на взгляд которых он это делает по эгоистическим соображениям. —
Вот почему, если солдат человек благоразумный, каковым он может быть без малейшего ущерба для своей храбрости, он, разумеется, не обмолвится о своем желании перед недругами; ибо, что бы он ни говорил, недруг ему не поверит. — — Он остережется его высказать даже перед другом, — дабы не уронить себя в его мнении. — Но когда сердце его переполнено и его заветные мечты ищут выхода, он прибережет их для ушей брата, который знает его в совершенстве, которому известны его истинные взгляды, наклонности и правила чести. Каким был я, надеюсь, в этом отношении, брат Шенди, мне говорить не приходится, — — гораздо хуже, я это знаю, чем должно было, — и даже, может быть, хуже, чем сам я думаю. Но каков я ни есть, дорогой брат Шенди, вы, вскормленный той же грудью, что и я, — — вы, с которым я воспитывался с колыбели — и от которого с первых наших детских игр и до сего времени я не утаил ни одного поступка в моей жизни и даже, пожалуй, ни одного помысла, — — каков я ни есть, братец, вы не можете не знать меня со всеми моими пороками, а также со всеми слабостями, присущими моему возрасту, моему характеру, моим страстям или моему разумению.