Помню ее скромный пролог. Однажды, ближе к концу рабочего дня, когда Бернард — конторский служащий — отправился по делам, а за дверью следить оставили меня, я услышал, как она хлопнула. Я сразу вышел навстречу посетителю, поскольку мы ждали доставки образцов. Но это был не курьер, а девушка — я мгновенно узнал ту самую, из трамвая, которая однажды бросила на меня заинтересованный взгляд: бледное лицо, темные брови и большие серые глаза принадлежали дочери мистера Элингтона по имени Джоан.
— Мой отец… мистер Элингтон у себя? — спросила она, пряча взгляд.
— Э-э… пока нет, — виновато произнес я, словно это была моя вина. — Но должен скоро вернуться, — добавил я, хотя понятия не имел, куда он ушел и скоро ли будет. — Подождете в его кабинете?
Немного помедлив, она ответила, что подождет, и я проводил ее в кабинет мистера Элингтона — хотя дорогу она, конечно, знала. Там Джоан окинула меня внимательным взглядом (серьезный, ровный и открытый, он производил куда большее впечатление, чем ее речь), и я четко помню, как покраснел.
— Вы Грегори Доусон? — спросила она.
В тот миг я испытал абсолютное, кристально-чистое счастье. Я существовал. Мало того, о моем существовании знала волшебная компания. Запинаясь и робея я ответил «да».
— А я Джоан Элингтон, — произнесла она, сверкая спокойными и ясными серыми глазами в обрамлении темных ресниц. — Я пару раз видела вас в трамвае.
— Да. — Я немного помедлил, затем все же набрался храбрости и выпалил: — Я все гадал, кто вы такие. Наверно, вы заметили, как я глазею…
— Было такое. — Она улыбнулась. — Но я вас понимаю. Мы всегда ужасно шумим.
— Нет, дело не в этом. Вы показались мне… интересными.
Это жалкое слово я почему-то выдавил извиняющимся тоном.
— Я неинтересная, — серьезно и без ложной скромности ответила Джоан. — Не очень по крайней мере. А вот остальные — да.
Минуту-другую мы молча размышляли о незаурядной интересности остальных. А потом у меня перехватило дух, потому что Джоан как бы невзначай спросила:
— Папа говорит, вы хотите стать писателем. Что вы пишете?
То, что мистер Элингтон рассказал своей семье о моих интересах, было чудесно. Однако вопрос Джоан застал меня врасплох. В восемнадцать, если ты не гений, ты пишешь все подряд — и ничего. Где-то за углом поджидают эпические поэмы о падении Атлантиды («Вот появится немного свободного времени…»), пьесы в пяти актах, целиком написанные белым стихом, огромные сатирические романы; очень трудно говорить о серьезности своих намерений, когда за душой у тебя лишь несколько заметок да пара чудовищных зачинов. Поэтому я ужасно смутился — наверняка это было написано у меня на лбу — и пробормотал что-то про стихи и эссе.
Заметив мое смущение, Джоан сменила тему:
— Я слышала, вы любите музыку. А на концерты музыкального общества ходите?
Элингтоны и их друзья ходили, но по разным причинам вынуждены были пропустить последние два концерта. Однако в следующую пятницу они непременно пойдут.
— А вы? О, значит, там и увидимся. Мы всегда сидим в первом ряду западной галереи. Папа говорит, оттуда слышно лучше всего.
Мистер Элингтон действительно вернулся очень скоро, и я снова взялся за образцы. Теперь надо было как-то дожить до следующей пятницы. Думаю, уже тогда я понял, что это начало моей истории; по крайней мере я точно сознавал, что грядущая пятница покажет, войду я в волшебную компанию или навсегда останусь для них чужаком. Следующие несколько дней я запихивал шерсть в голубую бумагу, писал количество и цены на маленьких скользких карточках, ездил на трамвае и ходил по мокрым улицам — все как во сне.
В плане архитектуры «Глэдстон-холл» — неприметный концертный зал, вмещающий около четырех тысяч человек, — зато акустика там великолепная, особенно на хорах. Билет, который обошелся мне в девять пенсов, давал право прохода в одну из галерей — северную, но не давал права занимать определенное место (этой привилегии удостаивалась лишь почтенная публика западной галереи), поэтому я постарался одним из первых подняться по длинной лестнице, освещенной газовыми светильниками, и занять сиденье в центре первого ряда: оттуда было прекрасно видно первый ряд западной галереи. В тот вечер играл оркестр Халле, и я до сих пор помню программу: прелюдия к третьему акту «Нюрнбергских мейстерзингеров», симфоническая поэма «Дон Кихот» Штрауса и четвертая симфония Брамса. В те дни основное освещение «Глэдстон-холла» было электрическое, но у нас над головами по-прежнему висел огромный газовый канделябр, похожий на рой мерцающих пчел и придававший большому залу уютную золотистую дымчатость, приглушенный октябрьский свет, который навсегда исчез из концертных залов вместе с газовым освещением. Перед тем как гобой жалобно подал ноту для настройки оркестра, я несколько минут глазел через эту золотую дымку на Элингтонов и их компанию в полном составе — настолько обширном, что я не очень понимал, где она начинается и где заканчивается. Сам мистер Элингтон тоже пришел, а рядом сидела та самая красивая тихая женщина — очевидно, миссис Элингтон.
К яркому созвездию девушек — Джоан, Бриджит (подпрыгивавшей на месте от восторга) и сонной улыбчивой Евы — присоединились две незнакомки. Увидел я и сына мистера Элингтона — неопрятного юношу в твиде — и чернокудрого здоровяка, который мне не нравился, и еще одного человека, которого я раньше встречал на собраниях общества театралов: высокий, костлявый, но могучий мужчина средних лет с проседью и смуглым лицом, всегда выглядевший расслабленным и веселым. Пока компания рассаживалась по местам и готовилась к бою, внизу начали настраиваться музыканты. Брамс, Вагнер и Штраус ждали за кулисами, чтобы своей музыкой усилить волшебство. Джоан заметила меня, узнала и помахала рукой, затем сказала обо мне отцу, который тоже улыбнулся и помахал. Вслед за ним еще несколько человек посмотрели в мою сторону. Я испытал удивительное чувство, знакомое всем детям, редко посещающее молодых людей и почти никогда — взрослых (мужчин по крайней мере): чувство уютного довольства и успокоения от того, что все самые важные на свете люди собрались под одной крышей с тобой. Именно поэтому дети так любят Рождество.
Сперва в воздухе величественно переплетались темы «Мейстерзингеров». Затем огромный сверкающий оркестр Штрауса показал нам мельницы, овец и сбитого с толку Санчо, если не душу самого Дон Кихота; впрочем, я был слишком увлечен человеком с ветродувом и почти не обращал внимания на музыку. Наступил антракт, и, поскольку в зале курить не разрешалось, мужчины и оркестранты вышли с трубками в коридор. Сквозь голубой дым за западной галереей я увидел выразительное лицо мистера Элингтона.
— Здравствуй, Грегори! Ну как, нравится тебе музыка? Оливер, познакомься, это Грегори Доусон, мы вместе работаем. Оливер только что вернулся домой из Кембриджа.
Оливером, понятное дело, оказался юнец в твиде, пыхающий огромной вишневой трубкой. Да еще этот Кембридж!.. Я был глубоко впечатлен и совсем оробел. К счастью, Оливер светился восторгом и без умолку тараторил, как и положено студентам.
— Я слышал, как Штрауса играет Никиш! — воскликнул он. — Куда лучше! Вот у кого есть запал! Вот это я понимаю блеск и размах! Дьявольщина! Дьявольщина прет у Никиша из ушей. Но сейчас, друзья, мне не терпится услышать Брамса. Ах, это скерцо! Там-там-там-там-та-да! Сказка! Шлямпумпиттер!
Последнее слово он практически проорал.
— Что? — крикнул я в ответ, смущенный и напуганный.
— Все это! Шлямпумпиттер!
— Не обращай внимания, Грегори, — сказал его отец. — Это ничего не значит. Очередная его выдумка. Познакомься, это Бен Керри, а это Джок Барнистон.
Бен Керри был тот самый чернокудрый здоровяк: лишь сегодня я заметил его мрачную жгучую красоту, от которой сходят с ума женщины, но которая не понравилась мне тогда и не нравится по сей день. Джок Барнистон был могучий, жилистый и жизнерадостный человек. Он ничего мне не сказал, только дружески подмигнул. Керри в принципе тоже вел себя дружелюбно, однако в его обществе я все равно почувствовал себя ничтожеством. Он мгновенно вернул меня на землю.
Мистер Элингтон тут же вознес меня обратно на седьмое небо.
— Так-так, Грегори, а ты ведь живешь в нашей части света, не правда ли? Тогда приглашаю тебя после концерта на кофе с кексом. Закончится он не очень поздно, и мы любим переваривать музыку в компании.
— Кекс неплох, — сказал Оливер, — даже очень хорош. А вот кофе — редкостная дрянь, предупреждаю. Они просто не умеют его варить. Одна вода, да и только!
— Это потому что ночью мы хотим спать, — объяснил его отец. — По крайней мере я хочу, а уж как ты — не знаю. Здесь тебе не Кембридж. И завтра нам на работу, верно, Грегори?
— Оркестр вернулся, — объявил Керри и зашагал прочь.