— When Germans meet, they must scream, drink till they get tipsy and drink Bruderschaft to each other.[6]
Доктор Вильгельм явно гордился атмосферой, царившей в курительной комнате.
— Наш капитан, — заявил он, — строго следит за тем, чтобы господа чувствовали себя здесь свободно и чтобы ничто их не сковывало. Иными словами, он взял за правило ни в коем случае не допускать сюда дам!
В этом помещении были две металлические двери. Одна вела к левому борту, другая — к правому. Каждый раз, когда открывалась одна из них, выходящему или входящему приходилось выдерживать упорную борьбу с качкой и с натиском ветра. В одиннадцатом часу, как всегда бывало при сносной погоде, в курительной комнате появилась исполненная спокойствия массивная фигура капитана фон Кесселя. После того как на обычные вопросы о ветре и погоде, благоприятных или дурных видах на дальнейшее плавание последовали любезные, хоть и немногословные ответы господина капитана, он присел к столику обоих врачей.
— В вас погиб моряк, — обратился он к Фридриху фон Каммахеру, но тот возразил, что, к сожалению, насколько ему известно, капитан ошибается: он, мол, Фридрих, побывал уже разок в морской купели и повторять это омовение вовсе не жаждет.
Несколько часов назад один лоцманский катер принес с побережья Франции свежие новости. Двухвинтовый пароход «Нордманиа», вступивший в строй лишь в прошлом году и курсировавший между Гамбургом и американскими портами, потерпел аварию, когда возвращался в Европу, вынужден был в шестистах морских милях от Нью-Йорка лечь на обратный курс и теперь, уже без каких-либо новых неприятностей, прибыл в Хобокен. При относительном спокойствии на море внезапно, из-за так называемых сизигийных приливов, перед пароходом поднялась огромная масса воды, хлынула на корабль и сделала широкую пробоину в дамском зале и соседней палубе, так что даже фортепиано из этого зала провалилось в трюм. Все это и многое другое капитан поведал в своей спокойной манере. А еще он сообщил, что Швенингер[7] находится в Фридрихсруэ у постели Бисмарка, смерть которого может, как опасаются, наступить с минуты на минуту.
На «Роланде» еще не был введен гонг, который имелся во многих странах. В коридорах между каютами и на палубе были хорошо слышны сигналы, которые подавал горнист, оповещавший пассажиров о том, что пора занимать свое место за обеденным столом. Первый из этих сигналов проник сквозь завывания ветра и гул голосов в тесную, переполненную гомонящими мужчинами курительную комнату. Вошел слуга безрукого артиста, чтобы сопровождать своего хозяина на обратном пути. Фридрих не спускал глаз с артиста, который поражал его своим молодцеватым видом и живостью ума. Он говорил одинаково бегло по-английски, по-французски и по-немецки и, ко всеобщему удовольствию, легко парировал наглые замечания молодого фатоватого американца, чья бесцеремонность, кажется, не собиралась отступать даже перед священной особой капитана.
Большой обеденный стол имел форму трезубца, основание которого было обращено к носу корабля, а три зубца — к корме. У среднего зубца перед неким подобием камина и настенным зеркалом величественно возвышалась элегантная фигура старшего стюарда Пфунднера в синем фраке. Со своими тщательно завитыми и, казалось, напудренными седыми волосами господин Пфунднер, мужчина на пятом десятке, смахивал на дворецкого времен Людовика Четырнадцатого. Когда, высоко подняв голову, он оглядывал покачивающийся и парящий салон, его можно было принять за телохранителя капитана фон Кесселя, за спиной которого он стоял и который, будучи одновременно и хозяином дома, и самым почетным гостем, занимал место в конце среднего зубца. Рядом с ним сидели доктор Вильгельм и первый помощник капитана. Так как Фридрих пришелся капитану по душе, ему было приготовлено место рядом с доктором Вильгельмом.
Было уже заполнено около половины всех мест, когда, спотыкаясь, вошли в салон пассажиры, игравшие в курительной комнате в карты, и стюарды по команде приступили к выполнению своих обязанностей. Через некоторое время там, где сидели любители карточной игры, послышались выстрелы пробок от шампанского. Бросив в ту сторону мимолетный взгляд, Фридрих вдруг увидел Хальштрёма, который, однако, пришел без дочери. Над залом возвышалось нечто вроде галереи, и оттуда все время неслась бравурная музыка. В программке концерта, где под названием корабля и датой можно было увидеть виньетку, изображающую негра во фраке и цилиндре с мандолиной в руках, значилось семь номеров.
Переднюю часть корабля, а с нею и этот зал со всеми столами, тарелками и бутылками, со всеми обедающими дамами и господами и прислуживающими им стюардами, со всеми овощами, мясными, рыбными и мучными блюдами, со всеми оркестрантами и исполняемой ими музыкой по-прежнему бросало то ввысь на водяной вал, то вниз в глубь новой волны. Совершая свою тяжкую работу, машина сотрясала корабль, гонимый со скоростью пятнадцать миль по пропитанным солью потокам, и стенам салона приходилось в первую очередь выдерживать натиск непокорной стихии.
Обедали при электрическом освещении. В этот облачный зимний день было невозможно довольствоваться сумеречным светом, не говоря уже о том, что бурлящие волны поминутно набегали на иллюминаторы. Изумленно улыбаясь, Фридрих наслаждался возможностью совершать при звуках легкой музыки трапезу, словно бы находясь в брюхе кита, и видел во всей этой ситуации нечто озорное, какую-то неслыханную человеческую дерзость. Следуя своим путем, могучий корабль время от времени наталкивался на недолгое сопротивление. Некая комбинация из противодействующих сил возникала у носовой части, где создавался эффект твердого тела, иногда даже такой, какой бывает при встрече с рифом. В такие минуты всякий раз стихал говор, и не одно побледневшее лицо поворачивалось к капитану или в ту сторону, куда плыл корабль.
Но фон Кессель и его окружение были заняты обедом и не обращали ни малейшего внимания на явление, которое порою ненадолго препятствовало продвижению содрогающегося корабля. Они продолжали есть или разговаривать, когда казалось, что стены вот-вот разлетятся от бросков, прыжков и натиска водяных гор, а случалось это часто. Моряков, видимо, не тревожила мысль о том, что от разгневанной могучей стихии, обрушивающей в бешенстве глухие удары на ненавистное судно, их защищала всего лишь до смешного тонкая стена.
Взор Фридриха по-прежнему приковывала к себе высокая фигура Хальштрёма. Рядом с ним сидел человек лет тридцати пяти с густыми усами и блестящими, осененными темными ресницами глазами, посылавшими время от времени в сторону Фридриха острый и даже колючий взгляд. Человек этот пугал Фридриха. Было заметно, что уже слегка поседевший, но все еще красивый Хальштрём с благосклонной миной позволял незнакомцу проявлять о нем заботу.
— Вы знаете, коллега, этого высокого блондина?
Фридрих обомлел, забыв даже, что следует как-то ответить на вопрос доктора Вильгельма, и только беспомощно взглянул на него. А тот продолжал:
— Это австралиец. Его фамилия Хальштрём. Весьма странный человек. И ненадежный. Он здесь, между прочим, с дочерью. Баловница, не лишенная привлекательности. Сейчас невероятно мучается от морской болезни и с тех пор, как мы вышли из Бремена, еще ни разу не сменила горизонтального положения. А тот чернявый, что сидит с Хальштрёмом — ну, скажем так, — ее дядюшка.
— А какое, собственно говоря, средство вы употребляете от морской болезни? — Этими словами скрывавший свое смятение Фридрих пытался уклониться от разговора.
— Как, дорогой доктор, и вы здесь? Глазам своим не верю! — Это Хальштрём остановил у подножья широкой лестницы Фридриха, когда тот как раз собирался подняться по ней на палубу.
— Ах, господин Хальштрём, какая встреча! Право же, до чего удивительный случай! Похоже на то, что tout[8] Берлин собрался переселиться в Америку. — Так и другими подобными маневрами Фридрих лицемерно изображал удивление, но делал это, надо сказать, с несколько наигранным оживлением.
— Архитектор Ахляйтнер из Вены! — И Хальштрём представил Фридриху того самого человека с колючими глазами.
Любезно улыбаясь, архитектор судорожно вцепился в медные перила, чтобы его не отшвырнуло качкой к стене.
У первой ступеньки лестницы находилась дверь несколько мрачноватой курительной комнаты. Вдоль облицованных коричневыми панелями стен стояли скамьи с мягкими сиденьями, и через иллюминаторы можно было наблюдать за клокочущими волнами. Все овальное пространство между скамьями занимал стол мореного дерева.
— Жуткая конура! — сказал Хальштрём. — Здесь прямо-таки от страха помрешь!
И тут его сразу же окликнул веселый голос, напоминавший звук трубы:
— Если и дальше так пойдет, не выступить вашей дочке у Уэбстера и Форстера в первый договорный день, а с нею и мне, дорогой Хальштрём. Погода-то кошмарная. Мы и восьми узлов не делаем. Как бы вашей дочери еще неустойку платить не пришлось. Мне-то что! Я как зверь! Могу неделю проболтаться в соленой воде и не подохну. Если первого февраля — а сегодня у нас двадцать пятое — бросим якорь в Хобокене в восемь вечера, то я уже в девять выйду свежий как огурчик на эстраду у Уэбстера и Форстера. А ваша дочка этого не сможет, любезнейший Хальштрём.