И страшно, и стыдно, и больно – почему так ужасна была жизнь, нет ли в этом моей и твоей вины? Почему мы живы? Ужасный, тяжелый вопрос – задать его живым могут лишь мертвые. Но мертвые молчат, не задают вопросов.
А послевоенная тишина нарушается время от времени раскатами взрывов, и радиоактивный туман стелется в небе.
Вот вздрогнула земля, на которой все мы живем, – на смену оружию атомного распада идет термоядерное оружие.
Скоро мы проводим Сикстинскую Мадонну.
С нами прошла она нашу жизнь. Судите нас – всех людей вместе с Мадонной и ее сыном. Мы скоро уйдем из жизни, уж головы наши белы. А она, молодая мать, неся своего сына на руках, пойдет навстречу своей судьбе и с новым поколением людей увидит в кебе могучий, слепящий свет, – первый взрыв сверхмощной водородной бомбы, оповещающей о начале новой, глобальной войны.
Что можем сказать мы перед судом прошедшего и грядущего, люди эпохи фашизма? Нет нам оправдания.
Мы скажем, не было времени тяжелей нашего, но мы не дали погибнуть человеческому в человеке.
Глядя вслед Сикстинской Мадонне, мы сохраняем веру, что жизнь и свобода едины, что нет ничего выше человеческого в человеке.
Ему жить вечно, победить.
1955
В детдоме с утра волновались. Заведующий поспорил с врачом, кричал на завхоза; было приказано натереть полы, срочно выдать для отделения грудных новые простынки и пеленки. Нянек нарядили в накрахмаленные докторские халаты. Заведующий вызвал к себе в кабинет врача и старшую медицинскую сестру. Потом втроем они пошли в отделение и осматривали детей.
Вскоре после дневного кормления грудных младенцев в детдом приехал на автомобиле полнотелый пожилой человек в военной форме, в сопровождении двух молодых военных. Пожилой рассеянно оглядел встретившее его детдомовское начальство и прошел в кабинет заведующего, сел, отдышался и спросил у докторши разрешения курить. Она закивала, бросилась искать пепельницу.
Он курил, стряхивал пепел в блюдечко и слушал рассказ о жизни младенцев, чьи родители оказались врагами народа и были репрессированы. Рассказ был о почесухах, о крикунах и сонях, о младенцах обжорах и о младенцах, равнодушных к молочной бутылочке, о предпочтении мальчикам и о предпочтении девочкам. А молодые военные, надев халаты, шагали по коридорам детского дома, заглядывали в дежурки, кладовые, и из-под коротких халатов видны были их синие, диагоналевые брюки. У нянек сердца холодели от глаз этих парней и от их настырных вопросов: «Та дверь куда ведет?», «Где ключ от чердака?»
Молодые люди, сняв халаты, зашли в кабинет заведующего, и один из них сказал:
– Товарищ комиссар государственной безопасности второго ранга, разрешите доложить?
Начальник кивнул…
Потом, накинув на плечи халат, он пошел в сопровождении заведующего и врача в отделение грудных младенцев.
– Вот эта, – сказал заведующий и указал на кроватку, стоявшую в простенке между окнами.
Докторша заговорила с торопливостью, с какой предлагала пепельницу.
– Да, да, я уверена в этой девочке, совершенно нормальный, правильно развивающийся ребенок. Норма, норма, во всех отношениях норма.
Потом сестры и няньки, прильнув к окнам, видели, как полнотелый комиссар государственной безопасности уехал. Молодые военные остались в детдоме, занялись чтением газет.
А в замоскворецком переулке, где находился детдом, ребята в зимних шапках и галошах-ботиках вразумительно говорили прохожим: «Давайте пройдем по мостовой». Прохожие поспешно сходили с тротуара, прилегающего к детскому дому.
В шесть часов вечера, когда настали ноябрьские сумерки, у детского дома остановился автомобиль. Маленький человек в осеннем пальто и женщина прошли к подъезду. Заведующий сам открыл им дверь.
Маленький человек вдохнул кисловатый молочный запах, покашливая, сказал женщине:
– Пожалуй, не стоит тут курить, – и потер озябшие ладони.
Женщина виновато улыбнулась, спрятала папиросы в сумочку. Лицо у нее было милое, с несколько большим носом, усталое и чуть поблекшее.
Заведующий подвел посетителей к кроватке, стоявшей в простенке между окнами, и отошел в сторону. Было тихо, младенцы спали после вечернего кормления. Заведующий жестом приказал няне выйти за дверь.
Маленький человек в москвошвеевском пиджаке и женщина всматривались в лицо спящей девочки. Должно быть, чувствуя их взгляды, девочка улыбнулась, не открывая глаз, потом нахмурила лоб, словно вспомнив что-то печальное.
Ее пятимесячная память не могла удержать на своей поверхности того, как гудели в тумане автомобили, как на платформе лондонского вокзала мама держала ее на руках, а женщина в шляпке грустно говорила: «Кто же нам теперь будет петь на посольских семейных вечерах». Но втайне от нее самой, в ее головке затаился и этот вокзал, и лондонский туман, и плеск волны в Ламанше, и крик чаек, и лица отца и матери в купе мягкого вагона, склонившиеся над ней при приближении скорого поезда к станции Негорелое… А когда-нибудь ей, седой старухе, непонятно представятся рыжие осенние осины, тепло материнских рук, тонкие пальцы, розовые без маникюра ноготки, два серых глаза, широко глядящих на родные поля.
Девочка открыла глаза, поцокала язычком и тут же снова заснула.
Маленький, казавшийся робким человек оглянулся на женщину. Она утерла платочком слезу, сказала:
– Решила, решила… странно, удивительно, знаешь, у нее твои глаза.
Вскоре они вышли из дверей детского дома. Няня несла за ними ребенка в одеяльце. Маленький человек, усаживаясь рядом с шофером, негромко проговорил:
– Домой.
Женщина неумело взяла в руки ребенка, сказала няне:
– Спасибо, товарищ, – и пожаловалась: – Я боюсь не только держать ее, но и смотреть на нее, все кажется не так.
А через минуту ушел большой черный автомобиль, куда-то исчезли военные, читавшие газеты у внутренних дверей, испарились, растворились ребята в зимних шапках и ботиках, караулившие на улице.
В Спасских воротах затрещали звонки, загорелись сигнальные лампочки, и огромная черная машина генерального комиссара государственной безопасности, верного соратника великого Сталина, Николая Ивановича Ежова, вихрем, не снижая скорости, пронеслась мимо охраны, въехала в Кремль.
А по замоскворецким улочкам пошел слух, что в закрытом детском доме был объявлен карантин – произошла вспышка чумы не то сибирской язвы.
Она жила в просторной и светлой комнате. Если у нее расстраивался желудок или болело горло, в помощь к няне, Марфе Дементьевне, приезжала дежурить сестра из кремлевки, а врач приходил дважды в день.
А когда она простудилась, ее выслушивал дедушка с теплыми, добрыми, дрожащими руками и две докторши.
Маму она видела ежедневно, но мама подолгу не оставалась около нее: когда Наде давали утреннюю кашу, мама говорила:
– Кушай, кушай, деточка, а я поеду в редакцию.
По вечерам к маме приезжали подруги. Иногда бывали папины гости. Тогда няня надевала накрахмаленную косынку, из столовой слышались голоса, стук вилок, медленный папин голос: «Ну что ж, придется выпить».
Случалось, кто-нибудь из гостей заходил посмотреть на нее. Иногда она, лежа в кроватке, притворялась спящей, но мама знала, что Надюша не спит, смеющимся голосом говорила: «Тише». А папин гость смотрел на Надюшу, и она ощущала запах вина. Мама говорила: «Спи, доченька, спи», целовала ее в лоб, и девочка снова ощущала легкий запах вина.
Марфа Дементьевна была выше ростом всех папиных гостей. Папа рядом с ней казался совсем маленьким. Ее все боялись, и гости, и папа, и мама, особенно папа; он поэтому старался пореже бывать дома.
Надя не боялась няни. Иногда Марфа Дементьевна брала Надю на руки, нараспев говорила:
– Бедная ты моя, девочка, несчастная ты моя.
Если бы Надя и знала значение этих слов, она бы все равно не поняла, почему няня считает ее несчастной и бедной, – у нее было много игрушек, она жила в солнечной комнате, мама ее возила кататься, люди в красивых красно-синих фуражках выскакивали из будок, распахивали перед их автомобилем дачные ворота.
Но от тихого, ласкового голоса няни у девочки щемило сердце, хотелось плакать сладко, сладко, хотелось спрятаться мышкой в больших няниных руках.
Она знала главных маминых подруг и главных папиных гостей; знала, что когда приезжали папины гости, никогда не бывало маминых подруг.
Была рыжая, она называлась – подруга детства, с ней мама сидела возле Надиной кроватки и говорила: «Безумие, безумие». Был лысый, в очках, с улыбкой, от которой Надя всегда улыбалась, и Надя не знала, кто он, – подруга или гость. Похож он был на гостя, но приезжал он к маме и ее подругам. Когда он входил, мама улыбалась его улыбке, говорила: «Бабель к нам приехал».