Свирский с пани Эмилией сел в экипаж к Поланецким.
– Как странно! Сегодня похороны, завтра – обрученье! – помолчав и как бы собираясь с мыслями, сказал он. – Смерть косит, любовь снова засевает – вот она, жизнь!
Завиловский выразил пожелание, чтобы помолвка состоялась не вечером, при всех, а до съезда гостей, и тетушка Бронич не стала возражать, тем более что его поддержала Линета, которой хотелось предстать перед собравшимися уже невестой. Так и сделали, и прибывающих они встречали, уже немного освоясь со своим новым положением. Линета сияла от счастья. Она упивалась своей ролью, которая, в свою очередь, сообщала ей еще большее очарование. Что-то легкое, воздушное появилось в ее стройной фигуре, полуопущенные обычно веки, придававшие сонное выражение ее лицу, уже не скрывали глаз; очи блистали, губки улыбались, румянец играл на щеках. Она была так хороша, что Свирский, увидев ее, не мог удержаться от вздоха сожаления по утраченному счастью и душевное равновесие обрел, лишь вспомнив любимую песенку:
И я пою и слез не лью:
Тебя я больше не люблю!
Гей-гу!
Впрочем, всех поразила красота ее. Даже старик Завиловский, которого внесли в гостиную на кресле, задержал ее руки в своих и долго смотрел на нее с восхищением.
– Ба! – сказал он дочери. – Да этот «венецианский бесенок» кому хочешь голову вскружит, а поэту и подавно: у них, говорят, ветер в голове. – Потом поискал глазами Завиловского. – Ну что, не свернешь мне шею сегодня за то, что я «бесенком» ее назвал?
Завиловский рассмеялся и, склонясь, поцеловал его в плечо.
– Нет, сегодня я никому не смог бы шею свернуть.
– Ну, то-то же, – сказал старик, тронутый, видимо, этим знаком почтения. – Благослови вас бог и пресвятая богородица! Говорю: «богородица», потому что она скорая заступница!..
С этими словами он пошарил на кресле у себя за спиной, извлек большой футляр и протянул его Линете.
– А это тебе от семьи Завиловских, – сказал он. – Носи себе с богом, да подольше!
Линета взяла футляр у старика из рук и, изогнув свой прелестный стан, хотела его поцеловать в плечо. Но тот, обняв ее за шею, подозвал жениха:
– Иди-ка и ты сюда! – И, поцеловав обоих в лоб, произнес с неподдельным волнением: – Любите друг друга и живите в мире и согласии!
В футляре, который открыла Линета, лежало на голубом бархате колье изумительной красоты. Старик повторил еще раз с ударением: «От семьи Завиловских», как бы давая понять, что даже за неимущего Завиловского выйти – это не мезальянс. Но слова его остались без внимания: головы молодых дам – Основской, Машко, Бигель, Линеты, даже Марыни – живым венком склонились над футляром; затаив дыхание, любовались они переливчатыми камнями и лишь немного погодя, обретя дар речи, стали выражать вслух свое восхищение.
– Не в бриллиантах дело! – воскликнула тетушка Бронич, чуть не на шею бросаясь старику. – Щедрость, щедрость какая, какая доброта!
– Да полноте, полноте!.. – твердил, отмахиваясь, старик.
Общество разбилось на группы. Жених с невестой, целиком занятые друг другом, никого кругом не замечали. Основский и Свирский подсели к Марыне и пани Бигель; Коповский развлекал беседой хозяйку дома, Поланецкий – Терезу Машко. Что касается самого Машко, то он сел рядом с престарелым крезом с намерением поближе познакомиться и, загородив его креслом так, что никто к нему не мог подступиться, завел речь о былых и нынешних временах, смекнув, что на эту тему старик разговаривает всего охотней.
Однако он был достаточно умен и не поддакивал ему во всем. Да и старик не хулил все новое подряд, напротив, многому давился, признавал за благо, однако не мог принять целиком. Машко же толковал ему, что все на свете меняется – и шляхта среди других сословий тоже не исключение.
– Мне, уважаемый пан Завиловский, – говорил он, – велит держаться земли врожденный инстинкт; кто сам от земли, того она не отпускает. Но, хозяйничая в своем имении, я занимаюсь вот и адвокатской практикой, занимаюсь из соображений принципиальных, потому что и в этой сфере сословие наше должно быть представлено. Иначе мы всецело окажемся во власти людей из иного слоя, в отношении нас подчас предубежденных. И помещики наши по большей части поняли это, надо отдать им справедливость, и дела свои поручают не им, а мне; некоторые даже долгом своим почитают.
– На этом поприще и раньше наши подвизались, а вот в других профессиях, ей-богу, не знаю! Слышать-то я слышал, будто надо нам за все такое приниматься, только забываем мы, что за дело браться и успеха добиваться – вещи разные. Назовите мне хоть одного шляхтича, который преуспел.
– Да не надо далеко за примерами ходить: возьмите Поланецкого. Он вот целое состояние нажил торгово-посредническими операциями, и все в наличности: деньги в любой момент на стол может выложить. И тоже моими советами пользовался, – сам может вам подтвердить; но капитал торговлей нажил, хлебом главным образом.
– Позвольте, позвольте! – сделал Завиловский большие глаза, уставясь на Поланецкого. – В самом деле состояние нажил? Позвольте… Он из тех Поланецких? Старая дворянская семья.
– А вот плотный такой, приземистый брюнет, художник Свирский, – он тоже.
– Того я знаю: встречался за границей. И Свирские не свиней пасли… так он скорее нарисовать их сумеет, деньги, чем сделать.
– Еще как делает! – сказал Машко доверительно. – Иное самое богатое имение в Подолии столько дохода не принесет, сколько его акварели.
– Как вы сказали?
– Ну, картины, писанные водяными красками…
– Вот как! Даже не масляными!.. Так и он тоже?.. Ха! Может, и мой разбогатеет на стихах?.. Ну что же, пускай, пускай пишет! Попрекать его этим не буду… Пан Зигмунт вон знатного рода был, а тоже стишки пописывал, и неплохие. И пан Адам тоже шляхтич, а прославился – и побольше того, третьего, фантазера-то, который демократа из себя строил… Забыл, как звали[61]. Ну, да бог с ним! Так, говорите, меняются времена? Ну что ж… Пусть меняются, лишь бы, упаси бог, не к худшему.
– Главное, – сказал Машко, – способности в землю не зарывать, а деньги по кубышкам не прятать, обществу от этого прямой вред.
– Позвольте! Как вас прикажете понимать? По-вашему, я не вправе собственные деньги держать под замком, а должен все ящики пораскрывать: любой вор руку запускай?
– Не в том дело, – улыбнулся Машко с видом превосходства.
И, облокотясь на ручку кресла, стал излагать Завиловскому начала политической экономии, а старый шляхтич слушал, кивая и вставляя время от времени: «Скажите на милость! Новшества какие; прекрасно я без них обхожусь!»
Тетушка Бронич, поглядывая с умилением на жениха с невестой, рассказывала Плавицкому (который, в свою очередь, поглядывал умиленно на Анету Основскую) о молодых своих годах, о Теодоре – и каким горем для них было преждевременное рождение единственного их отпрыска. Плавицкий слушал рассеянно, а она так разволновалась, что голос начал дрожать.
– Теперь всю любовь я на Линеточку перенесла, на нее возложила все свои надежды и чаяния. Вы поймете меня, у вас тоже дочь. А Лоло… подумайте, каким благословением был бы для нас этот ребенок, если он даже после, с того света нам помогал.
– Очень жаль! Очень жаль! – вставил Плавицкий.
– О да! – продолжала пани Бронич. – Бывало, во время жатвы муж прибежит, воскликнет: «Lolo monte!»[62] – и всех работников в поле вышлет. У соседей пшеница в скирдах прорастала, у нас – никогда. О нет! И тем ужасней была несчастье, что уже не поправить! Муж мой в годах был – и остался мне другом, могу сказать, ближайшим, но только другом.
– Вот тут я его отказываюсь понимать, – сказал Плавицкий. – Хе-хе-хе!.. Решительно отказываюсь!
И, приоткрыв рот, покосился игриво на пани Бронич.
– Какие вы все, мужчины, несносные, – ударила она его слегка веером по руке. – Ничего святого для вас нет!
– А кто эта бледная дама, точно с портрета Перуджино? – спрашивал тем временем Свирский у Марыни. – С которой беседует ваш муж?
– Это знакомая наша, пани Машко. Вас ей разве не представили?
– Нет, нет, как же! Вчера на похоровах познакомили, но фамилию забыл. Знаю только, что она жена того господина, который со стариком Завиловским разговаривает. Настоящий Ваннуччи!.. Та же квиетистская отрешенность – и в желтоватых тонах. А черты правильные. – И прибавил, продолжая ее рассматривать: – Лицо неподвижное, но фигура чудо как хороша. Кажется худощавой, но взгляните на линию плеч и спины!
Но Марыню мало интересовали спина и плечи пани Машко, она с беспокойством следила за мужем. Поланецкий как раз наклонился к Терезе и что-то ей говорил: что – Марыня, сидевшая слишком далеко, расслышать не могла. Но ей показалось, что смотрит он в ее неподвижное лицо и тусклые глаза таким же взглядом, каким иногда смотрел на нее во время свадебного путешествия. Ах, до чего знакомый взгляд! И сердце у нее сжалось, словно в предчувствии несчастья. Но она тут же сказала себе: «Быть не может! Стах на это неспособен!» Однако не могла удержаться, чтобы не смотреть в их сторону. Поланецкий говорил о чем-то с жаром, а та слушала с обычным своим безразличием. «И что мне только в голову лезет? – подумала Марыня. – Просто оживлен, как всегда, и ничего больше». Окончательно рассеял ее сомнения Свирский, не то заметив ее беспокойство и пристальное внимание, не то и в самом деле не находя ничего особенного в выражении лица Поланецкого.