И это в большинстве своем и суть те люди, в уста которых Дибдин вкладывает свои патриотические стихи, полные морской рыцарственности и романтики. За исключением последнего стиха в первой строфе, их с таким же успехом могли бы петь как английские, так и американские матросы.
Что б ни сталось со мной, я охотно отдам
Тем, кого я, как должно, люблю —
Сердце — Полли моей, кошелек мой — друзьям,
Ну а жизнь — моему королю.
Не знаю я злобы, страстей я не раб,
Я не скряга, не трус, не насмешник… и т. д.
Я не соглашаюсь с одним маститым критиком, считающим дибдиновские песенки вульгарными, ибо большинство их дышит подлинной поэзией океана. Но особенно примечательно то, что песни эти, которые могут навести вас на мысль, будто военные матросы самые беззаботные, нетребовательные, добродетельные и патриотические представители человечества, были сочинены в то время, когда английский флот комплектовался по преимуществу из преступников и нищих, как об этом говорилось в одной из предыдущих глав. Более того, песни эти проникнуты истинно мусульманской чувственностью, безрассудным покорством фатуму[493] и слепой, бездумной, собачьей преданностью всякому, кто является господином и хозяином. Дибдин был человеком талантливым, но нет ничего удивительного в том, что правительство выплачивало ему двести фунтов стерлингов в год.
Однако, несмотря на все беззакония, творящиеся во флоте, вы можете порой найти там людей, настолько сжившихся с тяжелыми условиями, настолько вышколенных, вымуштрованных и приученных к рабству, что в силу некоей непостижимой философии они как будто вполне весело отдаются своей судьбе. В самом деле — еды у них достаточно; дают выпить; у них есть теплая одежда, подвесная койка, в которой они спят; жевательный табак; врач, заботящийся об их здоровье; священник, молящийся за них. А для человека отверженного, без гроша за душой, разве все это не представляется чем-то роскошным?
Был на «Неверсинке» фор-марсовой по имени Лэндлесс. Несмотря на то, что спина его была изборождена вдоль и поперек неизгладимыми рубцами от всех тех плетей, которыми наградили этого бесшабашного матроса за десять лет службы во флоте, лицо у него было всегда веселое, а уж по остроумию и находчивости он мог бы посоперничать с самим Джо Миллером[494].
Этот человек, хоть и был морским бродягой, сотворен был не напрасно. Жизнью он наслаждался со всем пылом неувядающего отрочества, несмотря на то что был заточен в дубовую тюрьму с вооруженными часовыми в качестве надзирателей: по батарейной палубе он прохаживался, как будто она была столь же бескрайна, как прерия, и отличалась столь же разнообразным пейзажем, как горы и долины Тироля. Ничто никогда не расстраивало его; ничто не могло превратить его смех в подобие вздоха. Та секреция желез, которая у других заключенных идет на образование слез, у него выделялась через рот и, окрашенная золотым соком табака, умиротворяла и ублажала его покрытое позором бытие.
— Рому и табаку! — восклицал Лэндлесс, — чего еще надо матросу?
Любимой песнью его была дибдиновская: «Истинный английский матрос», начинающаяся со слов:
Джек вечно доволен, плясун и певец,
Он удержу в клятвах не знает,
Но чуть денежкам парня приходит конец,
Якорь свой он вмиг подымает.
Но что до плясок, то бедному Лэндлессу чаще приходилось плясать под плетьми у трапа, нежели на матросских танцульках.
Другая из любимых его песен, положенная на весьма знаменательную мелодию «Король — пусть бог его благословит!», среди прочих строк включала следующие:
Когда приплывем мы в Бостон иль Нью-Йорк,
Вот там заживу я богато,
Буду пить и кутить, пока все не пропью
За успех дорогого фрегата.
В течение долгих праздных часов, когда фрегат наш стоял в гавани, человек этот либо с увлечением играл в шашки, либо чинил свое обмундирование, либо храпел, как трубач, под прикрытием ростр. Сон его был так крепок, что даже салют нации, произведенный из наших батарей, едва способен был его потревожить. Посылали ли его на клотик грот-мачты, призывали ли его отведать чарку под грохот барабана или приказывали подойти к решетчатому люку для экзекуции, Лэндлесс всегда повиновался с тем же невозмутимым безразличием.
Совет, данный им молодому парню, отправившемуся с нами из Вальпараисо, заключает всю сущность его философии, дающей возможность привыкшему к службе матросу приобретать все большую беззаботность.
— Салага, — сказал Лэндлесс, ухватив бледного юнца за галстук, словно за недоуздок. — Много перевидал я на службе у дяди Сэма и на многих кораблях переплавал. Выслушай мой совет и старайся вырулить так, чтобы ни на какую беду не нарваться. Смотри, все время козыряй, коли начальник с тобой говорит. И сколько бы они по тебе линьком ни прохаживались, держи свою красную тряпку пристопоренной. Знай, что они здесь не больно-то жалуют тех, кто любит права качать. А начнут тебе всыпать горячих, будь мужчиной. Скажешь разок или два «О господи!» и еще несколько «Бог ты мой» прохрипишь — всего и делов. А потом? А потом отоспишься за несколько ночей и снова готов будешь чарку свою опрокидывать.
Этот Лэндлесс был любимцем офицеров, среди которых он ходил под кличкой «Счастливчика Джека». Именно таких Джеков офицеры больше всех ценят и ставят другим в пример. А у такого человека нет ни стыда, ни совести, он так безнадежно утратил все признаки человеческого достоинства, что и человеком-то его назвать нельзя. Но матроса нравственно щепетильного, поведение которого выказывает скрытое в нем достоинство, начальство зачастую инстинктивно не выносит. Причина кроется в том, что подобные лица являются для него постоянным упреком, поскольку духовно они сильнее его. Такому человеку не место на военном корабле, такие люди начальству не нужны. Их мужественная независимость кажется ему дерзостью, даже манера себя держать якобы дышит презрением.
Пусть только читатель не подумает, что замечания в этой и в предшествующей главе справедливы в отношении всех военных кораблей. Встречаются иные суда, которым выпало на долю иметь умных и патриархальных командиров, благовоспитанных и дружественно расположенных офицеров, наконец, смирные и богобоязненные команды. Особые порядки, заведенные на таких судах, неприметно смягчают тираническую строгость Свода законов военного времени; на этих судах порка неизвестна. Плавая на подобном корабле, вы почти не отдаете себе отчета, что живете на военном положении и что зло, о котором я говорил, вообще где-либо существует.
Но Джек Чейс, древний Ашант и еще несколько других славных моряков, которых можно было бы к ним прибавить, в достаточной степени свидетельствуют о том, что на «Неверсинке» по крайней мере был не один благородный моряк и что все они были почти способны искупить грехи прочих.
Везде, где в этом повествовании американский флот так или иначе являлся предметом общего обсуждения, автор не позволил себе восхищаться тем, что считает замечательным по достигнутым результатам. Причина тут в следующем: я полагаю, что в отношении всего, что считают военной славой, американский флот не нуждается в ином панегиристе, кроме истории. Праздным делом было бы для Белого Бушлата говорить миру о том, что уже всем известно. Задача, возложенная на меня, иного рода; и хотя я предвижу и предчувствую, что некоторые люди мысленно пригвоздят меня к позорному столбу, однако, поддержанный тем, что даровано мне богом, я спокойно буду дожидаться событий, какими бы они ни оказались.
XCI
Клуб курильщиков на военном корабле вместе со сценками на батарейной палубе по дороге домой
Существует рассказ о художнике, которому Юпитер предложил изобразить голову Медузы. Хотя рисунок точно воспроизводил модель, бедный художник впал в уныние от того, что он вынужден был нарисовать. Так вот и мне теперь, когда я почти выполнил свою задачу, становится как-то не по себе при мысли о том, что я изобразил. Но давайте позабудем прошлые главы, если это возможно, и изобразим нечто менее отталкивающее.
Столичные жители имеют свои клубы, провинциальные сплетники — газетные читальни; сельские любопытные — лавки цирюльников; китайцы — курильни опиума, американские индейцы — костер совета, и даже каннибалы свой нуджона, или беседный камень, у которого они порой собираются, чтобы обсудить текущие дела. И сколь бы деспотично ни было государство, оно не рискует лишить незначительнейшего из своих подданных права поболтать со своими ближними. Даже Тридцать тиранов[495] — это скопище капитанов первого ранга древних Афин — были бессильны остановить языки, коими граждане сего города трепали на перекрестках улиц. Ибо болтать необходимо. И по вольности, дарованной нам Декларацией прав, гарантирующей нам свободу слова, болтать мы, янки, будем, будь то на фрегате или на наших собственных сухопутных плантациях.