Но на горе военному моряку, хотя бы он произносил Ганнибалову клятву [505], что отрекается навеки от флота, плаванье следует за плаваньем, и как бы он ни зарекался, исконный враг человека — зеленый змий возвращает его к ендове и к батарейной палубе.
По этому пункту пусть будет привлечен к ответу кое-кто из команды «Неверсинка».
Скажите вот вы, шкафутный старшина, и вы, фор-марсовые, да и вы, кормовые и разные прочие, как это оказались вы в числе орудийной прислуги «Норт Кэролайны» после того, как произносили столь торжественные клятвы у камбуза «Неверсинка»?
Все они опускают головы. Знаю, знаю, в чем причина. Бедняги, постарайтесь хоть в следующий раз не оказаться клятвопреступниками; не давайте никаких торжественных обещаний!
Да, те самые матросы, кто всего яростнее нападал на флот, кто связал себя самыми страшными заклятьями, эти самые люди, не прошло и трех дней после того как они оказались на берегу, выписывали по улицам мыслете, не имея уже ни гроша в кармане; а на следующий день многие из них уже находились на плавучих казармах. Так-то частично и пополняется флот.
Но что было еще удивительней и давало возможность обнаружить новую и загадочную сторону в характере матросов и опровергнуть некоторые давно установившиеся представления о них как о сословии, это то, что многие из тех, кто во время плавания считались чрезвычайно бережливыми, даже скупыми людьми, у которых заплатки и нитки не выпросишь, и кто за свою скупость заслужили прозвище сквалыг, едва оказавшись на берегу и изрядно набравшись, начинали разбрасывать направо и налево свое трехлетнее жалованье, приглашали целые оравы матросов в питейные дома и угощали их вновь и вновь. Замечательные парни! Широкие души! Видя это, я подумал: «Удивительная вещь, эти тароватые матросы на берегу были величайшими скаредами на корабле. Видно, щедра в них бутылка, а не они». Однако общепринятое о матросе представление складывается из его поведения на берегу; но все дело в том, что на берегу он уже больше не матрос, а на время такой же сухопутный житель, как и все прочие. Военный моряк является военным моряком только на море, и море единственное место, где его можно узнать по-настоящему. Но мы видели, что военный корабль не что иное, как этот наш старомодный мир на плаву с людьми самого различного склада и исполненный самых странных противоречий; и хотя время от времени флот и может похвастаться иным молодцом, но в общем-то он загружен до комингсов его люков духом Велиала [506] и всяческой несправедливости.
Белый Бушлат уже не раз описывал всевозможные несчастья и неудобства, беды и беспокойства, навлеченные на него этим злополучным, хоть и необходимым одеянием. Теперь ему предстоит рассказать, как бушлат этот во второй и последний раз едва не оказался его саваном.
Как-то в приятную полночь фрегат наш, находившийся где-то на широте виргинских мысов, шел добрым ходом, но тут ветер стал постепенно ослабевать, так что под конец мы едва-едва скользили по направлению к нашей все еще невидимой гавани.
Возглавляемая Джеком Чейсом полувахта, развалившись на марсе, толковала о всех береговых удовольствиях, в которые она намерена была погрузиться, меж тем как старшина наш часто вставлял свои воспоминания о подобных же разговорах, происходивших на английском линейном корабле «Азия» на пути в Портсмут в Англии, после боя при Наварине.
Внезапно было отдано приказание поставить грот-брам-лисель, а так как лисель-фал не был заведен, Джек Чейс поручил мне сделать это. Должен сказать, что это заведение грот-брам-лисель-фалов — занятие, требующее сообразительности, умения и ловкости.
Представьте себе, что конец снасти примерно в две сотни футов длиной должен быть доставлен наверх в зубах, с вашего позволения, протянут до конца длиннющего рея на головокружительной высоте и, минуя крутые выступы под самыми крутыми углами, протиснут и пропихнут через целый ряд препятствий, пока, ни за что не зацепившись, он не упадет отвесно на палубу. Во время этой операции вы должны пропустить его через множество шкив-гатов и блоков; часто конец туго влезает в предназначенное для него отверстие, так что вся эта процедура напоминает пропускание грубой нитки в ушко тонкой иголки. Собственно говоря, требуется известное искусство, чтобы проделать такую штуку даже среди бела дня. Посудите же сами, что значит продевать нитки в иголки самого мелкого номера среди ночи, да в море, да еще на высоте сотни футов с лишком.
Держа конец снасти в одной руке, я поднимался по стень-вантам, когда мой старшина посоветовал мне скинуть бушлат; но, хотя ночь была не такая уж холодная, я так долго провалялся на марсе, что успел замерзнуть, так что предпочел не последовать его совету.
Пропустив конец через все нижние блоки, я пошел с ним до наветренного нока брам-рея и как раз наклонился, чтобы пропустить его через висячий лисель-блок, когда корабль, нырнув на неожиданной волне спокойного моря, перекинул меня еще дальше через рей, накрыв с головой тяжелыми полами моего бушлата, так что я перестал что-либо видеть. Почему-то я вообразил, что накрыл меня парус, и под этим ложным впечатлением вскинул руки, чтобы высвободить голову, полагая, что парус пока что меня поддержит. Как раз в этот момент корабль опять дернулся, и я полетел с рея вниз головой. Я отдавал себе отчет в том, что со мной случилось, по шуму рассекаемого мною воздуха, но все прочее было кошмаром. Кровавая пелена застлала мне глаза, и сквозь нее призраками появлялись и исчезали отец мой, мать и сестры. Меня невыразимо мутило, я чувствовал, что задыхаюсь, дыхание в груди моей иссякло; ведь падал я с высоты ста футов, а то и больше — все вниз, вниз, с легкими, сдавленными как при смерти. Десять тысяч фунтов дроби, казалось, привязаны были к моей голове, в то время как неудержимая сила тяготения увлекала меня стремглав к неизбежному центру земноводного шара. Все, что я перевидел, перечитал, переслушал, передумал и перечувствовал за свою жизнь, — все, казалось, перешло в неотвязную мысль необыкновенной силы. Но как бы уплотнена эта мысль ни была, она представлялась составленной из атомов. Я осознал, что испытываю спокойное удовлетворение при мысли, что, раз я сорвался с нока рея, то не разобьюсь о палубу, а погружусь в безмолвную глубь океана.
Еще более, чем слепящая кровавая пелена перед глазами, меня удивлял странный шум в голове, словно там поселился шершень, и тут я подумал: «Господи, да ведь это же смерть!». Но мысли эти не были пронизаны тревогой. Как морозный узор, беглыми красками сверкающий и переливающийся на солнце, все мои сплетенные, смешанные чувства были холодны как лед и спокойны.
Падение мое было столь продолжительным, что, помню, я еще гадал, сколько же оно продлится, пока я не ударюсь и всему не наступит конец. Время, казалось, остановилось, и все миры замерли на своих полюсах, в то время как с заштилевшей душой я низвергался сквозь вихри и водовороты воздушного мальстрёма.
Сначала, как уже сказано, я, верно, летел головой вниз; но под конец я понял, что руки и ноги мои швыряет туда и сюда, так что напоследок они непроизвольно раскрылись, и я упал в какой-то нелепой позе. Это самое вероятное, так как, когда я ударился о море, мне показалось, что кто-то хватил меня косым ударом по плечу и по правому боку.
Когда я со страшным всплеском рухнул в воду, в ушах у меня разразился громовой удар; из меня как бы выбило дух. Ощущение смерти охватило меня вместе с водой. Удар о поверхность, видимо, повернул меня, так что я опускался почти что стоя, ногами вперед, через мягкое, пузырчатое, пенистое затишье. Казалось, что меня уносит какое-то течение, в каком-то волшебном оцепенении я не пытался сопротивляться и скользил все глубже и глубже. Темно-багровым бездорожьем была глубокая окружавшая меня тишина, озаряемая по временам зарницами из далекой голубизны. Отвратительная тошнота прошла, кровавая слепящая пелена приняла бледно-зеленый оттенок. Я не мог понять, умер ли я уже или все еще умираю. Но внезапно какое-то бесформенное существо задело меня за бок — какая-то лениво извивающаяся рыба; восторг от ощущения, что я еще жив, током пронизал мои нервы, и меня охватило безумное желание во что бы то ни стало спастись.
Еще мгновение — и все во мне перевернулось от сознания, что я опускаюсь все глубже и глубже. Но через мгновение сила падения уже израсходовалась, и я повис, трепеща, посреди водной стихии. Что за дикие звуки раздавались в моих ушах! Была там и тихая жалоба, какую издают волны, набегая на плоский берег; слышалось там и жестокое, бессердечное ликование валов во время бури. О душа! Тогда внятны тебе стали и жизнь и смерть, как человеку, стоящему на Коринфском перешейке [507], слышен шум как ионийских, так и эгейских волн. Скоро это равновесие между жизнью и смертью нарушилось, я почувствовал, что медленно поднимаюсь, и глаз уловил какой-то слабый свет.