Почти каждая из этих профессий имеет свои аналоги в мире частного подполья. Это как бы бытие в двух пространствах современной физики.
В частном подполье свои неписаные прейскуранты, трудовые нормы; частник берет дороже государства, но у него качественней материалы, богаче ассортимент.
Кладбище – часть государства, и оно управляется той же иерархией, что и государство.
Управление кладбища централизованно, власть сконцентрирована в руках заведующего, и система централизации, как обычно это бывает, давит и на начальство, – оно не разрабатывает директив, а выполняет директивы.
Церковь отделена от государства.
У церкви свои кадры – высшие и низшие, хор, продажа свечей и просвир. К богу обращаются не только при захоронении стариков; случается, и партийцы перебираются на кладбище со священником. Молодой человек с профессией самой современной, то ли он атомщик, то ли ракетчик, то ли в телевизионном ателье работал, – и вот умер, и в похоронах его, случается, участвует церковь.
Среди священства тоже раздвоение – рядом с официальным патриаршим священством десятки частников, отделенных и от церкви, и от государства. Ходят они в гражданской одежде, но по длинным волосам, по мятым добрым лицам, по красным славным носам можно определить в них священников-частников.
Официальная церковь очень не любит их, они кощунственно неряшливы в обрядах, да и, кроме того, оплату берут любую, большей частью равную или кратную стоимости ста граммов.
Однажды милиция, к удовольствию ваганьковского протоиерея, устроила облаву на частных священнослужителей. Издали казалось очень смешным, когда под милицейские свистки длинноволосые мчались среди могил, ползли по-пластунски, сигали через ограду.
Но вблизи эти старые люди, их слезящиеся глаза, тяжелое мученическое дыхание, выражение страха и стыда на лицах не были смешными.
У кладбища одна жизнь со страной, народом, государством.
Летом 1941 года особенно сильным немецким бомбежкам подвергались подъездные пути Белорусской железной дороги. Тяжелые бомбы падали на ваганьковскую землю, непосредственно близкую к рельсовым путям. Бомбы крушили деревья, разбрасывали веером комья земли, сокрушенный гранит, расщепленные кресты. Иногда в воздух взлетали, исторгнутые силой взрыва, гробы, тела покойников.
В голодные годы гражданской войны на кладбище собирали щавель, липовый лист. На кладбище ломали ветку на кормежку коз. И преступления, совершенные на кладбище, прочно связаны со временем, обстоятельствами народной жизни.
В первое время после революции рассказывали о кладбищенском стороже, торговавшем свининой, – он откармливал свиней человеческим мясом, раскапывая ночью могилы. Агенты розыска были потрясены видом этих свиней – огромные, дикие, злобные.
Рассказывали об артели, которая во время нэпа снабжала частные лавочки острой, прочесноченной домашней колбасой, оказалось, что колбасу эту делали из трупного мяса.
В годы, когда жить стало лучше, жить стало веселее, гробокопатели стали интересоваться драгоценностями, золотыми зубами, костюмами покойников.
После Великий Отечественной войны возрос приток иностранных вещей, и гробокопатели начали охоту на заграничные костюмы, обувь.
Полковник, служивший в оккупационных войсках в Германии, привез своей маленькой дочери говорящую куклу. Дочь полковника вскоре умерла, и, так как кукла ей полюбилась, родители положили в гробик ребенка эту куклу. А спустя некоторое время мать увидела женщину, продававшую эту куклу. Мать упала в обморок.
Но случаи эти чрезвычайные, особые.
Ныне кладбищенская уголовщина измельчала и связана главным образом с разграблением цветочных клумб, похищением рамок для портретов, вазочек, металлических оград.
Перефразируя Клаузевица, можно сказать, что кладбище есть продолжение жизни. Могилы выражают характеры людей и характер времени.
Конечно, есть немало безликих могил. Но ведь немало есть бесцветных, безликих людей.
Бездна легла между дореволюционными памятниками тайных советников, купцов и нынешними захоронениями.
Но поучительна не одна эта бездна. Поразительно сходство народных могил прошлого с народными могилами века ракет, атомных реакторов.
Какая сила устойчивости! Деревянный крест, холмик земли, бумажный веночек… А если оглядеть тысячи сельских могил – там-то еще ясней, предметней видно все это.
«Все течет, все изменяется», – сказал грек.
Не видно этого по холмику с серым крестом. Если и меняется, то очень уж незаметно.
И здесь вывод идет дальше – не только в устойчивости похоронной традиции дело, дело в устойчивости, неизменности духа жизни, стержня жизни.
Какое упорство! Ведь все сказочно изменилось, стало банальностью перечислять бесчисленные изменения, рожденные новым порядком, электрической, химической, атомной энергией.
А этот серый крестик, так похожий на серый крест, поставленный 150 лет тому назад, оказался символом тщеты великих революций, научных и технических переворотов, не способных изменить глубин жизни. Но чем неизменней жизненная глубина, тем резче перемены на поверхности океана.
И видно: бури приходят и уходят, морская глубина остается.
Вот следы революционной бури – странные, необычные памятники среди высокой кладбищенской травы. Черная глыба, на ней наковальня. Чугунная мачта, увенчанная серпом и молотом. Тяжелый грубый слиток металла. Неотесанный, шершавый гранитный земной шар под пятиконечной звездой, звезда легла на океаны и континенты. Вот это ново!
Полустертые надписи революции прочесть трудней, чем надписи, сделанные на полированных гранитах купцов, князей, заводчиков.
Но каким раскаленным пафосом веет от каждого полустертого слова, написанного революцией. Какая вера, какое пламя, какая страстная сила!
И как малочисленны памятники верующих в мировую коммуну. Долго приходится искать их среди могучего леса крестов и гранитов, среди чугунных оград и мраморных плит, среди бурьяна и травы.
О жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть,
Что станет вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить,
Едва, дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов,
Зима железная дохнула -
И не осталось и следов.
Когда– то Сталин сказал о советской культуре: социалистическая по содержанию, национальная по форме. Оказалось обратное.
Ваганьково Немецкое, Армянское, отражая жизненную глубину, плохо отразили жизненную поверхность, советскую жизнь между Октябрем и 1934 годом, годом убийства Кирова. В этот период национальное не перешло еще полностью из формы советской жизни в содержание советской жизни, социалистическое не ушло окончательно в форму. Это был период, когда в партии доминировала революционная интеллигенция, рабочие с подпольным стажем.
Этот период отражен на кладбище при московском крематории. Сколько смешанных браков! Какое чудное национальное равенство! Какое множество немецких, итальянских, французских, английских фамилий. На некоторых памятниках надписи на иностранных языках. А сколько латышей, евреев, армян, какие боевые лозунги на памятниках!
Кажется, здесь, на этом кладбище, окруженном красной стеной, горит пламя молодого большевизма, еще не огосударствленного, еще несущего в себе молодой пафос, дух Интернационала, сладкий бред Коммуны, хмельные песни революций.
Самое прекрасное, что есть в мире, это живое сердце человека. Его способность любить, верить, прощать, жертвовать всем ради любви прекрасна. Но живые сердца спят вечным сном в кладбищенской земле.
Душу умершего человека, его любовь и горе нельзя увидеть, нельзя подсмотреть в надгробиях, в надписях на памятниках, в цветах на могильном холме. Ее тайну бессильны передать камень, музыка, поминальный плач, молитва.
Перед святостью этой безмолвной тайны презренны все барабаны и медные трубы государства, мудрость истории, камень монументов, вопль слов и поминальных молитв. Вот тут-то она смерть.
1957 – 1960