то, что я одумалась. Насчет краха — только вам. Устно. А телефон мой это вы Оптухину дали?
— Люсьена, я сейчас к тебе приеду! Ты что-то неправильно задумала. Слышишь, я через полчаса буду!
— Сидеть за рулем в пьяном виде — тягчайшее преступление. И потом это безнравственно.
— Ехать к тебе?
— Нет, сидеть за рулем.
— Я не пил! Я ничего не пил!
— Вот и хорошо. Значит, воспримете мои слова с полной серьезностью. Насчет письма главному… А Оптухин-то, Оптухин — молоток! Вы, говорит, условились с директором поднять их заводишко до высот технического прогресса? Оказывается, «Острый сигнал» не такая уж проходная штука…
— Вздор! Я ничего им не обещал.
— Ну, это еще не поздно — пообещать. Они ребятки деловые… Я вас утомила, наверное, разговором. Надеюсь, что денька через три меня выпишут, постараюсь быть вам верной помощницей…
— Люсьена! Я еду к тебе, слышишь?..
— Нельзя, Евгений Алексеевич. Теперь нельзя. Илья просто изнывает от нежности ко мне. Он не даст нам вести деловые разговоры…
Частые гудки забились в трубке. Травников выудил монету, быстро набрал номер, но было занято, и он понял, что Люся отключила телефон. И еще — что никакого Ильи рядом с ней нет.
В лифте посмотрел на себя в зеркало, погладил устало щеки — вдруг запавшие, с заметно проступившей щетиной. Второй раз он рвется на Цветной бульвар — и нельзя. Или не так рвется?
Ася встретила на площадке, возле настежь растворенной двери, удивленно смотрела: откуда он взялся, пропащий? Гости, оказывается, уже разошлись, остались угличские родственники; троих, правда, прихватила к себе Юлия, но остались еще шестеро — и как их устроить на ночлег?
Травников усмехнулся:
— В четырех-то комнатах! На диванах… тащи тюфяки на пол. А мы с Олей рванем сейчас на дачу. Завтра хоть денек отдышусь.
Ася шевелила губами, размышляя:
— Двое туда, так… Сюда… Ладно, езжай. Только Ольга пусть остается со мной. Нечего ей взад-вперед, она в понедельник опять в стройотряд отправляется.
Он был прав, Травников, в своих прежних тайных надеждах на кабинет Лодыженского в мезонине. Когда утром поднялся по скрипучим ступеням, ему показалось, что только сурдокамеры, где психологи испытывают способность космонавтов находиться в замкнутом, изолированном пространстве, могли дарить такое восхитительное одиночество и тишину. Он оставил щель внизу, у входной двери, чтобы Алкей не мешал, мог бегать из дома во двор и обратно, и с готовностью к долгой сосредоточенной работе развязал тесемки на пухлой папке мемуаров тестя. Из другой, кожаной папки достал издательское письмо на красивом бланке и две рецензии, одна из которых принадлежала члену-корреспонденту, виднейшему, судя по тону уже первых фраз, экономисту, а может, и историку экономики, — те самые бумаги, прихваченные в город в прошлое воскресенье, когда торопился к Люсе, но так и оставшиеся без внимания. Прочитанные теперь, они не столько удивили его, сколько обидели. Он отшвырнул листки, заходил из угла в угол по обширному пространству мезонина. Потом снова сел и начал читать — медленно, стараясь быть объективным.
Софья Петровна настороженно смотрела на него с фотографии в бархатной рамке, и он сдвинул портрет на край стола, а потом схватил рамку и, выдвинув ящик, сунул ее туда, поверх каких-то еще подлежащих разборке бумаг тестя. Опять встал и подошел к окну, глядел на выкошенную им неделю назад лужайку, на кусты таволги у забора. Солнце стояло еще невысоко; плоское, без облаков небо густо истекало синевой, бесцельно перемешивало ее с зеленью травы и листьев, и было непонятно, как в этой тишине и покое могло умещаться столько ненависти лично к нему, Травникову (так показалось после первого знакомства с рецензиями), и столько убийственных аргументов (так он определил после повторного прочтения), опять же против его, личной, казавшейся безошибочной концепции мемуаров.
Все, что он два года вечерами кропотливо вписывал в рукопись, воссоздавал, разворачивал в живописные картины из косноязычных, тут и там походя разбросанных фраз, объявлялось ненужным, бесцельным, вторичным и даже наивно-украшательским, а какая-то мура из таблиц расхода муки по дивизиям, какие-то скучные выдержки из донесений, цитаты из складских требований и накладных, которые Лодыженский месяцами выуживал в архиве и с завидным упорством рассовывал в уже отредактированные, набело переписанные страницы, объявлялись новым словом в истории войны. Особенно усердствовал член-корр; он до того разошелся, что «с удивительной ясностью различил в рукописи ремесленную руку не указанного на титуле литературного записчика» и советовал автору решительно отказаться от посторонней помощи, выкинуть «наивную лирику воспоминаний», все эти бесцельные повторы того, что уже тысячу раз описано в книгах о войне, и оставить лишь «умный и трезвый анализ грандиозной фронтовой снабженческой работы, имеющий несомненный выход в проблемы сегодняшнего дня и помогающий в их решении». В другой рецензии мемуары прямо и деловито именовались «монографией», а красивый издательский бланк пламенно призывал автора согласиться с рецензентами и убеждал, что доработка рукописи займет совсем немного времени, ибо сводится лишь к ее сокращениям в конкретно указанных местах.
«Долой наивную лирику воспоминаний, да здравствует мудрость науки! — обиженно веселился Травников. — Но вы еще не знаете, товарищи рецензенты, что самое замечательное в этой истории. Самое-то распрекрасное, что ободренный вами автор сломя голову кинулся искать как раз того не оцененного вами ремесленника-записчика, чтобы именно он и проделал предложенную вивисекцию. Ничего положеньице? Ремесленник мог в награду магнитофон получить — жена, то есть дочь автора, сулила. Теперь не получит. Не от кого. Но может сам купить — в память о возможной творческой победе».
Иронии, однако, надолго не хватило. Глупо это все, бесцельно, терзался Травников. Каждый должен заниматься своим делом и отвечать за него. А там посмотрим. Кому-то нужны таблицы расхода муки? Пожалуйста! А если бы их не было, только «лирика»? Может, тогда и она бы сгодилась?.. Врут рецензенты, не так уж много можно прочитать об увиденном на войне человеком, который кормил и поил тысячи шедших в бой. Это просто кажется, а ты возьми да испеки хлеб на передовой, возьми… У Лодыженского часто встречалось: про полевые хлебопекарни, про никем не воспетых солдат, ползком волочивших под огнем