У нее защемило сердце. Яник был таким скромным и бескорыстным, бедным и ненавязчивым. Он никогда не пытался соблазнить ее, а целоваться она всегда начинала первая. Другие чего-то хотели от нее, Яник — никогда. И тут ей почудилось, что только Янику она отдала бы все, что у нее есть, — красоту, богатство, свободу, потому что он ничем не воспользовался бы своекорыстно, ничего не осквернил бы эгоистичным взглядом, словом или действием… У него не хватало смелости «покушаться на сокровище и поджигать дом». А теперь простая служанка торжествует над ней победу! Со служанкой-то он небось был смелый, решительный! Жаль малого!
Она закусила губу, затем снова принялась злить мать изложением своих поросячьих взглядов.
Вошел Петрович с фотографией в руке. Они встали из-за стола и, перейдя к окну, начали разглядывать ее.
— Красива, не правда ли?
— Ничего, — кивнула жена, беря фотокарточку в руки.
— Простовата, — сморщила носик Желка.
— Напротив. У нее интеллигентное лицо. Ничего вульгарного. — Петрович протиснул голову между женой и дочерью и, обняв их за плечи, рассматривал снимок. — Посмотри, какие глаза, словно небо опустилось на землю. Нос тонкий, узкий. Рот как лук Амура.
— Не преувеличивай, — пани Людмила стряхнула руку мужа с плеча.
— Не стрижется, — заметила дочь.
— Тем красивее, — одушевился отец. — А взгляни на руки, — дразнил их Петрович, — словно десять ангелочков слетелись на совет.
— И какие! Пухленькие, без маникюра, с трауром, — язвила жена.
Вошла Маришка с мясом. Петрович призвал ее в арбитры.
— Мариша, подойдите сюда и скажите, эта девушка красива?
Он показал горничной карточку.
— Красива, — признала Маришка, ставя блюдо на стол, — только одета не по моде. Такие рукава давно не носят, да еще с бантиками. И плечики! — водила она пальцем по карточке.
Все снова сели за стол. Петрович спрятал фотографию в карман и, сам не зная почему, начал рассказывать биографию Анички. Теперь он уже не поддразнивал. Он говорил печально, то и дело останавливаясь, чтобы ругнуть бессовестного отца. На вопрос, кто же отец, он шепнул, что Дубец.
Желка подпрыгнула.
— Тот, кто отвез меня в Брезнице, когда мы с Яником перевернулись? Такой милый человек.
— Видишь, какой он милый.
— Дочь жены, которая ушла от него! — не могла прийти в себя от изумления Желка. — Мне известна эта история.
Дамы, заслушавшись, перестали есть. Они сидели с кусками мяса на вилках и ждали, что-то еще будет с Аничкой? Кухарка Гана превратилась в дочь богатого отца, лишенную родного дома. Они жалели ее и поддерживали Петровича, ругавшего бессовестного, безнравственного, бесчеловечного отца.
— Вот вампир, — вырвалось у Желки.
— Этот мерзавец, — напустилась пани Людмила на дочку, — вполне в твоем вкусе. Не признает ни божеских, ни человеческих законов и знай лопает ваши конфеты безо всяких обязательств.
— Ты ведь знаешь, чего он добивался, только тетя Корнелия прогнала его.
— Ага! Вот почему он «такой милый человек», — напала на дочку мать.
— Я сказала и «вампир», — защищалась Желка.
— Но мы его призовем к ответственности. Отец, забывающий о дочери и единственной наследнице! — горячился адвокат.
Бедная, покинутая сирота превратилась в богатую наследницу, в Аничку Дубцову. Желка представила себе, как Аничка верхом на лошади скачет за бричкой, в которой сидит она с Яником. В прошлом году, когда бричка перевернулась, на лошади ехал Дубец.
«Она будет пани Ландиковой, — рисовало Желке ее воображение, — пани комиссарша будет богата и ровня мне».
— Бог с ним, с родственничком, пусть себе наслаждается, а? Его ждет милая. Пусть ждет, — подытожил Петрович.
— Нельзя быть такими высокомерными, — пани Людмила изменила свое прежнее мнение, — хотя бы ради мадемуазель Дубцовой.
— А ты как, Жела? — обратился Петрович к дочери.
— Если бы Дубец пожаловал к нам, ты бы принял его? — спросила Желка внешне совершенно безучастно.
— Те-те-те! Не порть мне процесса, — погрозил ей пальцем отец.
— Если примем отца, отчего не принять дочь, а если примем дочь, отчего — не ее будущего мужа? — наскакивала Желка на отца.
— Но целоваться я вам не дам! — строго предупредила мать.
— Посмотрим, чья конфета будет слаще.
— В своей конторе я не желаю его видеть, — уступал понемногу и Петрович.
— Почему? Благодаря ему тебе уже поручили дело.
— Не благодаря ему.
— Так благодаря его нареченной, — и Желка неуверенно добавила: — Если из этого что-нибудь выйдет.
Она отодвинула тарелку, встала. В дверях еще раз грозно крикнула:
— Повторяю, если что-нибудь выйдет!
— Ты слышишь? «Если выйдет». Что еще задумала эта девчонка? — остолбенел отец. — Чтобы я его здесь больше не видел!
— Скажи это Желке.
Желка еще раз отворила дверь, показала язык, что, как мы знаем, означало: «Я вас люблю», и, выпятив подбородок и скривив губы, громко повторила:
— Если из этого что-нибудь выйдет.
Она уже решила, что Яника без боя не отдаст. В душе ее бушевала буря, которую она не сумела подавить, сверкала молния, гремел гром. Желка хлопнула дверью и убежала.
— И это воспитание? — Петрович, перестав жевать, тоже закричал: — Я требую наконец! Чтоб ноги его в нашем доме не было! Или он, или я.
А пани Людмила бросила ему в лицо:
— От дочери требуй, ты видишь, я с ней не справляюсь!
— Но ты же — мать!
— А ты — отец.
— Твое воспитание.
— Скорее, твое… Свинство — это от тебя…
Началась небольшая домашняя ссора.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Более узкие выборы
Доктор Ландик сдержал данное Микеске обещание — заехал в Старе Место ознакомиться с настроениями избирателей и заодно встретиться с Аничкой. А может, и наоборот: встретиться с Аничкой и заодно проверить настроения избирателей. Скорее всего, именно так: сначала девушка, а потом уже настроения. Жителей Старого Места он и так всех знал как свои пять пальцев. Перед ними не имело смысла ораторствовать о преимуществах средней политической линии. Он никому не открыл бы глаз. Да они и слушать не стали бы комиссара, имея возможность говорить с более значительными людьми, например с окружным начальником Бригантиком. Да что Бригантик! Тоже не бог весть какая птица.
Самое значительное лицо здесь — местный священник Антон Турчек. Не потому, что он священник, а потому, что он давно уже бродит по дорогам политики, постоянный депутат, а однажды был министром. Те времена прошли, но титул, слава, авторитет остались. Обитатели Старого Места находились под его влиянием — об этом свидетельствовал отремонтированный костел, совсем новый дом священника, но главным образом то, что большой новый колокол назвали Антониусом и что в городе была Турчекова улица. Влияние его проявлялось и кое в чем другом, но это кое-что оставалось неизвестным широким кругам, поскольку хранилось в городских и общественных протоколах, которые никому, кроме трнавских историков, не суждено было прочитать. Напомним еще и о звании «почетного гражданина» и выданных ему «почетных дипломах»: они висят в доме священника и доступны лишь взорам гостей, посетивших пана министра в отставке. Все это — дорогие воспоминания о том времени, когда он был министром, свидетельства незабываемых заслуг и глубокой благодарности жителей Старого Места, Жилины, Тренчина и Святого Петра в Турце.
Существовала также толстая книга в кожаном переплете, с золотым обрезом и золотым тиснением: «Антон Турчек, писатель, просветитель, политик и христианин». Политические друзья издали этот сборник хвалебных статей к пятидесятилетию Турчека. Книга предназначалась для чтения в узком кругу священников и служила украшением всех клубов партии, музеев и библиотек; ее с удовольствием рассматривали, потому что в ней было множество картинок на библейские темы; достать ее было трудно, — она постоянно была на руках.
Да, и еще одно. В бытность его министром предполагалось, что к многочисленным званиям «почетного гражданина» прибавится и звание «почетного доктора» — не за написанные, а за содеянные им труды, за речи, которые он произнес не столько с кафедры и перед алтарем, сколько в парламенте, на выборах в парламент и на собраниях. Жаль только, что эта волшебная птица вылуплялась слишком долго, за это время яичко вместе с министерским креслом провалилось в тартарары, так что птичка предпочла не выклевываться вовсе. Партия ушла в оппозицию, где докторская степень «honoris causa»[36] не нужна. И вот теперь в Старом Месте свободно ораторствовали лишь «семерочники». «Четверочники» могли отважиться на выступление разве что при поддержке крестьян из окрестных деревень или под мощной защитой жандармских штыков.