в которой он родился и где прошла вся его жизнь. Он не слышал ни картавой речи капрала, читавшего приговор, ни бормотания пьяного капеллана, который боролся с мучительной отрыжкой во всё время, пока пытался склонить смертника к последнему причастию. Не услышал он ни команды «Целься!», ни выстрелов, и когда две пули ударили его в грудь (третий гвардеец дал промах), Адальберто Гомес вздрогнул от неожиданности, икнул и повалился на песок, которым был посыпан двор, повалился головой на восток, где за живой изгородью виднелась крыша скобяной лавки. Глаза его в последний раз нашли жёлтую вывеску его жизни, прежде чем разучиться видеть, а лейтенант Луис Бастиани, который в продолжение казни ходил по двору, в чёрных очках, и всё бормотал что-то, как сумасшедший перипатетик, приблизился к убитому и, побледнев и старательно не глядя на кровь, которая растекалась по песку из простреленной груди, носком сапога опустил ему веки. А потом поднял золотую монетку, что выпала изо рта лавочника, откатилась и теперь поблёскивала на песке. С этой монеткой во рту Адальберто Гомес родился, и старая Филомена, бывшая при родах повитухой, увидев это, сказала измученной матери: «Радуйся, Мария, твой Адальберто родился с золотым эскудо на языке! Быть ему богачом, отрадой твоей старости». Мария Хосе устало улыбнулась радостной новости, а старуха Мадалена, спорщица и вечная соперница Филомены, тут же возразила: «Правильно ли я слышала, кума, что монета была у мальчика на языке? Ну так я скажу тебе, что ты не разбираешься в приметах, потому как это значит лишь то, что он будет знатным говоруном, и люди будут ходить за ним, как за Христом, чтобы послушать его речей. Вот если бы монета была у него в кулачке, тогда совсем другое дело, тогда бы я с тобой сразу согласилась бы». Что ж, вышло так, что примета обманула и обеих повитух и роженицу, потому что ни богатством, ни красноречием известный молчун Адальберто Гомес, всю жизнь простоявший за прилавком скобяной лавочки, но так и не выбившийся в люди мало-мальски состоятельные, не отличался, а добрая мать его не дожила до старости, умерев через три года при новых родах. Золотой же эскудо лейтенант Луис Бастиани по пьяной лавочке проиграл кому-то в карты.
Матео Сакраменто поместили в каменном сарае под охраной часовых. Когда он вошёл в тёмную, душную и зловонную тьму, он не сразу увидел глаза, что наблюдали за ним из вороха гнилого сена в углу. Только после того, как зрение его привыкло к темноте, он заметил в полосах света, падавших сквозь щели старой двери, блеск этих глаз, но сколько ни старался, никак не мог разглядеть, кому они принадлежат. И только подойдя ближе, наклонившись и присмотревшись как следует, вспомнил поговорку, которую часто повторял падре Поликарпо из Тапальо: «Трудно найти чёрную кошку в тёмной комнате, особенно, если её там нет». А падре Поликарпо — в миру Атанасио Васкес де Куэйра, уроженец Гуаранки — знал, о чём говорил, поскольку поиск кошек, в том числе и чёрных, в том числе и в тёмных комнатах, был частью его нелёгкой жизни и служения, прежде чем он поменял фартук мясника на сутану. С той ночи, когда война разорвала надвое карту страны и до того дня, в который Атанасио Васкес де Куэйра превратился в падре Поликарпо, многие из жителей по-военному голодной Гуаранки навсегда потеряли своих Бобо, Чуч и Хуанит, зато в лавке Атанасио Васкеса всегда можно было прикупить либру свежайшей крольчатины, и хозяйки всех этих Тото, Пепит и Арамисов охотно её покупали, не забывая поблагодарить Атанасио и удивиться, как в такие трудные времена удаётся ему доставать хорошее мясо.
Она сидела, вся поджавшись, прикрывая руками грудь, словно боялась, что он сейчас станет её бить, и неотрывно смотрела ему в лицо. Странно, но во взгляде её он не прочёл ни страха, ни отчаяния, ни бегства — взгляд был спокоен и будто бы отстранён. Ей было лет шестнадцать, не больше. Она была самбо, почти чёрная, с оливковым оттенком — вот почему поначалу он не мог увидеть ничего, кроме её глаз. Лицо некрасивое, в другое время сказал бы Матео, а вот глаза ему понравились — выпуклые и как будто сонные, с поволокой, с яркими белками, отливающими синевой, они смотрели в его лицо неотрывно, почти не мигая, но во взгляде при этом не было любопытства, будто она просто задумалась, а взгляд блуждает сам по себе.
— Меня зовут Тани, — сказала она, и голос её был низок, глубок, хрипловат и согревал, как тёплые воды Рио-Кьеды. У Матео тут же защемило сердце. Он не знал, что такое любовь, и не смог бы отличить обычную сердечную боль, если бы когда-нибудь у него болело сердце, от боли любовной, поэтому даже и не думал ни о чём таком. Но сердце у него щемило, пока он вглядывался в лицо этой девочки — да, девочки, потому что не было в ней пока ничего от женщины, бёдра были ещё узки и грудь едва-едва угадывалась под платьем, и не выглядела она ни хорошо сложённой, ни красивой, как уже было сказано.
— Меня зовут Тани, — повторила она после некоторого молчания, во время которого в сердце Матео Сакраменто вошла и стала в нём обживаться любовь. — А как зовут тебя?
Он назвал своё имя, и голос его дрожал.
Больше они не говорили, она уснула почти сразу, а он всю ночь лежал рядом с нею без сна, боясь пошевелиться, и только вдыхал её запах — запах горького миндаля и горелого дерева, которым почему-то отдавал её пот. Матео лежал, а сердце его вместе с заходящим солнцем опускалось за горизонт.
Наутро они сидели лицом к лицу, так близко, что ощущали дыхание один другого на своих щеках, и каждый молча рассматривал лицо напротив, и сердце Матео поднималось над землёй вместе с солнцем. А он и не думал никогда, что так бывает.
— Расскажи мне про себя, — попросила она.
Матео Сакраменто был не мастер рассказывать. Да и история его жизни, записанная на девятнадцати страницах ученической тетради в линейку, не изобиловала происшествиями, достойными того, чтобы рассказать их женщине-девочке, вместе с которой он, быть может, умрёт в один день, но с которой не жил долго и счастливо и никогда уже не будет, если верить лейтенанту Бастиани, которого можно было обвинить во многом, но уж точно не во лжи во спасение. В жизни Матео