Сакраменто не случилось пока ничего достойного рассказа, но он не мог отказать ей в просьбе, а потому громко и с выражением, как старательный школьник, прочитал ей несколько страниц из тетради своей жизни и всё боялся, что она станет смеяться, но ни одна улыбка не дрогнула на её губах.
— А как ты стал партизаном? — спросила она, когда он замолчал.
Матео Сакраменто вздрогнул от этого вопроса, потому что об этом она не должна была спрашивать — она же не лейтенант Луис Бастиани; и он посмотрел в её лицо долгим взглядом, а потом сделал вид, что задумался над своими воспоминаниями и не слышал. Он до дрожи в сердце надеялся, что она не повторит вопроса, считал секунды молчания, и каждая прошедшая секунда увеличивала его надежду. Но она повторила.
— Никак, — ответил он, глядя на свои башмаки. — Я не стал партизаном. Никогда им не был.
— Хорошо, — сказала она. — Значит, тебя не расстреляют.
Её часто забирали. Иногда днём, чаще — вечером. Возвращалась она следующим утром, измученная, медлительная, отрешённо молчаливая. Матео догадывался, куда и зачем её уводят, но делал вид, что ничего не понимает. Однажды она сама сказала ему: «Этот капрал носит венок из колючей проволоки и любит вести себя как мальчишка, как будто ни разу не был с женщиной. И он опять делал мне больно». При этих её словах Матео покраснел и опустил голову, а в сердце его свинцовым комком застыла ненависть, и капрал четырежды умер в муках, прежде чем Тани произнесла следующее слово. На самом деле он умрёт всего один раз, капрал Хиларио Руис, как и всякий человек, достойный лишь единожды испытать горечь и тоску умирания, прежде чем душа его наконец-то отделится от тела, но будет это значительно позже, через несколько лет после окончания войны. Умрёт от страха, увидев во сне безглазую собаку, а страх этот будет преследовать его всю жизнь, потому что такая смерть была предсказана ему ещё в детстве цыганкой из табора, проходившего через Ноа-Вердад, где жил будущий капрал. В тот день его мать Хосефина Руис остановила одну старую прокуренную цыганку и уговорила её за пять пиастров и пару сигарилл предсказать будущее маленькому Хиларио, и цыганка, звали её Лурдес, наклонилась к десятилетнему мальчику, чтобы заглянуть ему в лицо и рассмотреть ладонь, и, понюхав воздух у его рта, сказала задрожавшей Хосефине: «Твой сын никогда не узнает ни любви, ни дружбы, проживёт недолго, а умрёт, увидев во сне безглазую собаку; но когда та приснится ему, я не знаю, да и не всё ли равно». Хиларио и раньше боялся собак, а после такого предсказания стал бояться ещё пуще. С того дня он совсем перестал спать, и не уснёт больше ни на минуту до последнего своего сна, того, в котором он умрёт, как ему и было предсказано. Он никогда не выпьет ничего крепче воды, потому что алкоголь усыпляет; он никогда не ляжет ни с одной женщиной, потому что женская ласка усыпляет, и будет брать женщин только стоя и торопливо, чтобы внезапный сон не обуял его. Он всю жизнь проходит в венке из колючей проволоки, чтобы жгучая боль тут же разбудила, если сон заставит его приклонить голову, и поэтому голова его вечно будет покрыта кровоточащими язвами и коростой. Он будет медленно сходить с ума, а однажды, через много лет после войны, полубезумный, не имеющий ни семьи, ни друзей, убивший за свою жизнь триста пятьдесят одну собаку, в окрестностях Ноа-Вердад он напьётся из ядовитого ручья и мгновенно уснёт, и даже металлические шипы не разбудят его. Во сне к нему придёт та пегая облезлая псина с вытекшими глазами, что всю жизнь ждала своего часа, свернувшись клубком в его голове под проволочным венком, и тогда сердце его разорвётся от страха. А голодные муравьи так обезобразят его лицо, что когда останки Хиларио Руиса наконец найдут, его не смогут опознать и похоронят как безродного, за счёт коммуны, в безымянной могиле — груду недоеденного муравьями протухшего мяса.
Иногда Тани не было весь день, а то и два. После такого длительного отсутствия она возвращалась притихшая, от неё пахло вином и духами, обычного горького запаха пота не чувствовалось. Матео подмывало спросить её, что с ней происходит в эти дни, но он не решался. В один из таких дней она сказала:
— Я должна рассказать лейтенанту что-нибудь про тебя, он снова требовал. Меня уже садили к другим пленным, и потом я рассказывала про них Бастиани.
— Ты поступала плохо, — покачал головой Матео.
— Да. Но я должна была, чтобы меня не расстреляли. Я не хочу быть убитой.
— Понимаю. Но всё равно это нехорошо.
— Я просила у них, у тех, к кому меня подсаживали, чтобы они сами рассказали мне такое, что я могла бы передать лейтенанту. Расскажи мне что-нибудь, что не навредит тебе или другим людям.
Матео Сакраменто подумал и рассказал ей про Хосе Рохаса. Рассказ уже не мог навредить Хосе и его соратникам, потому что всех их убили месяц назад на перевале Ачиукан. Он даже сказал, в какой деревне жил Хосе со своей сестрой Мерседес. Она давно уехала к родным на Север, так что у лейтенанта при всём желании не дотянулись бы до неё руки. А руки у него были хваткие, с длинными тонкими пальцами музыканта, на которых поблёскивали холёные ногти. И эти нежные, почти женские руки умели бить очень больно, как уже знал Матео. Ох как вцепились бы они в Мерседес, если бы только могли дотянуться до неё! Именно поэтому лейтенант Луис Бастиани так и не научился играть на скрипке, как ни трудился над ним учитель — он всегда хватал инструмент и смычок так, будто снова душил ту канарейку, которую умертвил однажды, так и не поняв, намеренно он это сделал или всё вышло случайно. И, разучивая ненавистный второй каприс Паганини, он водил смычком по струнам с такой силой, что они не выдерживали и с жалобным визгом лопались, а маленький Луис до крови кусал губы и клялся отомстить ненавистному учителю, только вырастет. Он исполнил эту клятву на третий год войны, когда раненого и взятого в плен после уничтожения отряда «Мортерос» скрипача приволокли в сегуридад. Луис Бастиани и рад был бы не исполнять давней клятвы, потому что к тому времени научился ценить воспоминания детства, но если ты продал