Ричард Олдингтон
Повержена во прах
Элегия
«Первый встречный, хоть чём-нибудь примечательный, будь то клоун или философ, способен внушить любовь этим созданиям, которые навсегда останутся загадкой для мужчин».
Реми де ГурмонСегодня ночью, грубо и властно изгнав солнце, разразилось первое зимнее ненастье. Подобно полчищам захватчиков, проносились над Англией юго-западные ветры и, круто повернув где-то в пространстве, устремлялись к северным морям. Подобно захватчикам, несут они с собой смерть и опустошение, особенно во время Листопада. Завеса проливного дождя, мятущийся ужас листьев, стоны полуобнаженных деревьев, грозный рев бури, внезапные завывания ветра – все это действует подавляюще. Ночью, лежа без сна, я прислушивался к нескончаемому шуму в дымоходе, к скрипу и треску мертвых ветвей большого каштана за окном. Не знаю почему, но я все время думал о Констанс, о ее красоте, о ее роковой роли в судьбах мужчин, – подобно буре, срывающей листья с деревьев, она кружила их и влекла к гибели лишь для того, чтобы самой себе уготовить гибель еще более жалкую. А теперь серое, печальное утро, быстро бегущие облака, мокрая лужайка, усыпанная палыми листьями, развороченные клумбы вновь напоминают мне о Констанс, о ее загубленной жизни. Невозможно поверить, что цветы и прекрасные женщины гибнут по воле бога. Бог, видимо, полагает, будто он знает, что делает. Но так ли это? Я, во всяком случае, не бог. Я знаю далеко не все, и совесть моя чиста. То немногое, что мне действительно известно, позволяет строить лишь догадки и предположения.
Жаль, конечно, что я так мало знаю о Констанс, но у меня нет сомнений в том, что для самой себя она была такой же таинственной и необъяснимой загадкой, как и для других. Иногда мне, правда, казалось, что никакой загадки и нет, что там, где мы видим вихрь стремлений, желаний, чувств и несбывшихся честолюбивых надежд, нет ровным счетом ничего. Тщетно пытаясь избавиться от безжалостной скуки и пустоты, она искала спасения во всяких фантазиях. Хотелось бы мне до конца поверить в это, тогда все было бы гораздо проще. И все-таки я не верю. Констанс погибла, но и в гибели своей она не утратила благородства. Да, в ней есть нечто роковое, ибо, губя себя, она губила и многих других. Как странно – у женщины были талант, красота, обаяние, свобода, богатство, всяческие привилегии – и все это она превратила в невообразимую мешанину, какая получится в корзине с яйцами, если уронить ее на каменной железнодорожной платформе. Остается только убрать эту мешанину из таких прекрасных яиц. И вновь я спрашиваю себя: может быть, это благородная неудовлетворенность, стремление к высшему заставили ее презреть все, что в нашем мире считается благом? Ведь она была так прекрасна, что могла бы соблазнить святого, А что, если святой соблазнил ее? Живи она в другую эпоху, святой Антоний превратил бы это роковое отчаяние в фанатизм отшельницы. Но я не представляю себе, как Констанс, тощая, опаленная солнцем, с космами седых волос на голове, одетая в грязное рубище, стала бы бродить по пескам Египта и дребезжащим голосом распевать псалмы во славу господа. Нет уж, пусть она остается такой, какой была, – ведь одна крайность ничем не лучше другой.
Пожалуй, не прошло еще и трех лет с того дня, как она внезапно появилась в моей лондонской квартире и поцеловала меня с обычной бесцеремонностью, какую она всегда проявляла к своим друзьям-мужчинам, независимо от того, спала она с ними или нет. А я-то думал, что она сейчас в Таормине вместе с отставным русским генералом – «небесным созданием», как она его называла, – и даже завидовал ей завистью труженика, который прикован зимой к мрачному Лондону и не может, подобно счастливым богачам, нежиться под лучами солнца. На ней было вечернее платье из какой-то золотистой материи, словно золотые доспехи. Оно ей как нельзя более к лицу, подумал я с неприязнью, ибо что сталось бы с ней без денег этого старика? Не дожидаясь приглашения, она уселась в кресло и закинула ногу на ногу, нимало не заботясь о том, сколь далеко видны мне ее чулки, до того длинные, что я вполне мог бы принять их за шелковые рейтузы.
– Вот уж не ожидал увидеть тебя в Лондоне, да еще в ноябре! – сказал я. – Я думал, ты сейчас в Таормине.
Она пропустила мое замечание мимо ушей. Что за дело мне и другим ничтожествам до ее приезда или отъезда? Отправится ли она в рай или в ад – это никого не касается. Мне это в ней нравилось.
– У тебя найдется что-нибудь выпить? Приготовь мне коктейль, – попросила она.
– У меня нет льда, – отозвался я, доставая бутылку из буфета.
– Ладно. Тогда давай неразбавленный джин.
Таково еще одно достоинство Констанс: она никогда не досадовала по пустякам и не напускала на себя по всякому поводу важность, не в пример многим глупым женщинам. Ее тщеславие было скорее мужским. Возможно, поэтому все и считали ее таким хорошим другом. Ей нужно было только вдохновенно льстить.
Выпрямившись в кресле, она потягивала джин. Лицо ее было бледно, но удивляться этому не приходилось. Попробуйте день-деньской проводить в лихорадочной праздности, много пить, ложиться спать только под утро, да и то неизвестно с кем, и вы наверняка побледнеете.
Вдруг она сказала:
– Боб! Я, кажется, пропадаю!
Я-то понял это уже давно, но всегда считал за лучшее помалкивать.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил я теперь.
– Говорю тебе, я пропадаю. Можешь ты понять это?
– Видишь ли, мне это ничего не говорит. В лучшем случае это означает, что какой-нибудь олух тебя бросил, в худшем – что ты потеряла деньги…
Она резко перебила меня:
– Я имею в виду то, что происходит в моей душе. Мне все надоело, надоело, надоело!
– Так бывает со всеми, кому не надо работать. Кстати, ведь всего три месяца назад ты была без ума от Бориса.
Констанс отвернулась и презрительно пожала плечами. Ясно было, что она считает меня глупцом, одним из тех тупиц, которые не в состоянии понять настоящего горя. Она снова отхлебнула джина и еще более помрачнела.
– Ты когда-нибудь пробовал наркотики?
– Нет.
– Ну а я, – произнесла она уже совсем мрачно, – я чувствую, что мне остается или прибегнуть к наркотикам, или покончить с собой.
Это было уже что-то новое. Время от времени некоторые из ее друзей кончали с собой или, гораздо чаще, прибегали к наркотикам, но с Констанс ни то, ни другое как-то не вязалось. Вообразите себе дорогую, бесполезную, безостановочно действующую машину из платины и бриллиантов, которая работает с бешеной скоростью только потому, что какой-то сумасшедший инженер однажды запустил ее, и вы получите 'представление о Констанс. Но все же мне казалось, что на свете есть две глупости – наркомания и самоубийство, к которым она никогда не пыталась прибегнуть.
– Это примерно одно и то же, – сказал я. – Наркотики убивают чуть помедленнее, только и всего.
– Борис – скотина, – проговорила она. – Он дурак и пропойца.
Я безотчетно чувствовал, что не в Борисе дело. Ей давно уже пора было привыкнуть к тому, что все ее красавцы рано или поздно превращались в скотов – ее почему-то всегда влекло именно к таким мужчинам.
– До сих пор ты без особого труда преодолевала подобные трудности, Констанс, – сказал я как можно мягче.
Страшно побледнев, она гневно повернулась ко мне.
– Я их ни в грош не ставила! И всех водила за нос – кроме одного.
– Кого же это?
– Ты его не знаешь. Он убит на войне.
Я снова почувствовал, что это ложь. Возможно, я был несправедлив к ней, но я даже представить себе не мог, чтобы Констанс носила по ком-то траур в своем сердце.
– Дорогая моя, всех нас поубивали на войне. А после перемирия мы восстали из мертвых и вознеслись на небеса. Плюнь на все, – произнес я с беззаботным видом.
– Он был вроде тебя, – сказала она вдруг. – И тоже некрасивый.
Эти слова меня поразили – они звучали искренне. Однако я верил, что мы с Констанс слишком хорошие друзья, чтобы она стала меня соблазнять. Зачем ей меня губить? Я был так удивлен, что не мог вымолвить ни слова.
Она встала, подошла к камину, оперлась о мраморную доску локтями, переплела пальцы, положила на них подбородок и принялась в трагическом раздумье созерцать в зеркале свое отражение. Эта ее привычка была мне знакома. Я видел в зеркале ее бледное лицо и огромные глава, – она глядела на себя с мрачным удовлетворением. Казалось, она разыгрывала сама перед собой сцену из пьесы Пинеро,[2] и это меня раздражало. Может быть, она ждала, что я стану успокаивать ее, клясться ей в любви? Я умышленно повернулся к ней спиной и налил себе вина.
– Почему ты ничего не скажешь? – бросила она через плечо, все еще не снимая локтей с камина.
– Потому что мне нечего сказать, – сердито ответил я. – Ты меня извини, но я просто тебя не понимаю.
Она вновь трагически полюбовалась собой в зеркале, потом отвернулась.