– Лукавин… Знакомая фамилия…
– Ах, ты думаешь, что это… известный? Может быть. Но в таком случае это его сын. Посмотрим сей отпрыск лаптя, оправленного в золото…
– Но… ты думаешь его пригласить?
– Отчего же? Дом велик. А если ты затрудняешься ролью хозяйки и вообще забыла некоторые наши «барские» привычки и «приобыкла» к иным… так я тебе «Хороший тон» от господина Гоппе выпишу.
Варя невольно рассмеялась.
– Приглашай, приглашай, – сказала она.
– А ты совершенно забросила музыку, – уже серьезно заметил Волхонский, – хотя бы «бычка» изучала под руководством господина… как бишь его?.. Ведь ты помнишь Мишеля – он без музыки жить не может.
– Надо рояль настроить, папа.
Алексей Борисович сейчас же распорядился послать в город за настройщиком.
Варя прошла к себе и, не снимая шляпы, села у окна. Сладкий запах сирени доходил до нее. На сад ложились тени. В кустах бузины щебетала малиновка.
Варя думала о своем кузене. «Каков-то он теперь?» – думала она и с удовольствием вспомнила время своего сближения с ним. Ей было тогда тринадцать лет. А он был такой тоненький и хрупкий и грациозный в своем пажеском мундире. Одно время он был влюблен в нее. Но это прошло быстро и незаметно. Истинной его любовью пользовалась только одна музыка. За роялью он забывал все на свете… Но, однако же, никогда она не забудет одной прогулки. Ей и теперь мерещится иногда зимняя лунная ночь с крепким морозом, необыкновенно высокое синее небо, простертое над бесконечными снегами, мелкое сверканье инея на сугробах, протяжный визг полозьев, заунывный звон колокольчика, медленно замирающий в сумрачной дали… Вместе с Мишей и бабушкой (той самой, которая и до сих пор отстаивает аракчеевские порядки, а Алексея Борисовича иначе не называет как фармазоном) они устроили этот пикник в одну из рождественских ночей. Варя и теперь помнит, как близко сидел около нее румяный Мишель, и как горячо соприкасались их ноги, и как острая струя морозного воздуха веяла ей в лицо, а на душе было свежо и грустно. Позади голубым блеском светились колокольни губернского города и смутно замирал городской шум…
Вдруг она очнулась и мгновенно вспомнила сцену на поляне. Она живо вообразила себе и небо, и даль, и песню жаворонка, и лепет берез, пронизанных заходящим солнцем, и румяные облака… Но сердце ее билось ровно, и образ Тутолмина в каком-то тумане возникал перед нею. И странное чувство какой-то неудовлетворенности робко шевельнулось в ней.
– Ну, как твои «одры»? – спросил однажды Захара Иваныча Тутолмин.
– Какие одры?
– Ну эти, как их там… плуга-то твои?
Захар Иваныч усмехнулся.
– Да идут себе, – сказал он не без гордости.
– Идут? – в удивлении протянул Илья Петрович. – И Пантешка пашет?
– И Пантешка пашет.
– И пласт не раскидывается?
– И пласт не раскидывается.
– Чудеса! Что же ты со всем этим натворил, буржуй окаянный?
– Ничего не натворил. А лемеха установил; рабочим назначил премию; вместо щепок топлю антрацитом…
– И идет? – недоверчиво произнес Тутолмин.
– И идет.
Илья Петрович с неудовольствием прикусил губы.
– Ну, этим ты погоди важничать, – немного спустя промолвил он, – плуг-то, может быть, у тебя и пашет, а уж в общем ты оборвешься, буржуй! Как ни вертись, а мужик тебя слопает.
В это время Захару Иванычу подали лошадь.
– Да чего лучше, – сказал он, вставая и снисходительно посмеиваясь, – поедем со мной в поле, поглядишь, как хлеба у меня растут на возделанных нивах; как твой «каменный» мужик мягко с орудиями «капиталистического производства» обращается… Поедем!
Илья Петрович согласился.
И куда они ни приезжали, отовсюду веяло порядком и удачей. Озимая пшеница, рассеянная механическим способом, по земле, удобренной компостом и семенами, отобранными на машине, буйно и внушительно волновалась темными волнами. Из густо-зеленых ее перьев выметывался белый и жирный колос. Рожь превосходила рост человеческий. Она была в полном цвету и вместе с запахом, подобным запаху спирта, разливала в воздухе волнообразный палевый туман. Затем они осмотрели яровые. Синяя пшеница была чиста и высока. Просо отливало сочной и яркой зеленью. Турнепс и картофель заполоняли нивы шероховатой и грубой листвою.
Захар Иваныч радостными глазами осматривал поля.
– Тут прежде сеяли рожь, – говорил он, указывая на озимую пшеницу, – и продавали ее три с полтиной четверть. А я в прошлом году с этого поля пшеницу продал по шестнадцати рублей!.. На сем месте испокон веку овсы произрастали, – продолжал он, приближаясь к яровой пшенице, – пшеницу же сеяли и бросили: не рожалась. У меня она второй год родится; а цена ей – пятнадцать рублей… Турнепсом быков кормлю, – рассказывал он далее. – Картофель на винокуренный завод поставляю: важно берут с тех пор, как немцы рожь стали вывозить. Просо на пшено переделываю – локомобили зимою-то свободны, я их и приспособляю к рушке. Толку на водяной…
– Эка у тебя нутро-то играет! – насмешливо заметил Тутолмин, поглядев на Захара Иваныча.
– Друг! С чего ему не играть-то; результаты вижу!
– Так. А ты, буржуй, здорово отупел. Ну какие же это к лешему результаты?
– А что же?
– Иллюзии.
– Какие такие иллюзии?
– А такие. Талан свой зарываешь в землю – злаки-то и прут оттуда как оглашенные. А все-таки талан в земле, – подчеркнул он.
– Как в земле? – в некоторой обиде вымолвил Захар Иваныч.
– Как? Очень просто. Кому какое дело, что у тебя быки турнепс лопают? Разве Дациаро лишнюю копейку зашибет. А Влас Карявый с того не просветлеет…
– Ой ли! А ежели просветлеет… А если волхонские мужики у меня уж два рансомовских плуга купили?
– В долг?
– Да уж там как ни купили… – уклончиво возразил Захар Иваныч.
– Нет, это не все равно, – горячо промолвил Тутолмин, – на филантропии никакой прогресс еще не двигался.
– Да не в филантропии дело, Илья, – мягко сказал Захар Иваныч, – дело в том, что потребности просыпаются. Привычки к новым приспособлениям…
– Значит, «обобществлять» труд изволите?..
– Значит.
– Любопытно, – пробормотал Илья Петрович.
Затем через степь они проехали на пашню. Трава была уже скошена, и бесчисленные стога важно возвышались своими конусообразными вершинами. Но отава не расходилась обычными подрядьями и не лезла в глаза неизбежными клочками плохо скошенной травы, а отливала гладкой скатертью, красиво испещренной мелкой и четкой рябью. Захар Иваныч даже лошадь остановил. – Смотри, Илья, до чего прелестно работают косилки! – воскликнул он, блаженно улыбаясь.
А впереди смачно чернелась пашня. Они въехали в нее. Колеса мягко утонули в рыхлых пластах, и дрожки закачались как в люльке. «Каково!» – вымолвил Захар Иваныч. Навстречу им тянулись плуга. Длинные вереницы быков важно переступали вдоль загона, медлительно пережевывая на ходу свою жвачку. Погонщики хлопали кнутами и кричали: «Цабе, цабе…», «Цоб, дьявол тебя обдери!»
Когда Захар Иваныч подъедал к заднему плугу, тот остановился. «Помогай бог!» – произнес Захар Иваныч. Плугарь поклонился. «Эх, плуга, пес ее побери!» – сказал он, и все лицо его, темное от грязи и пота, изъявило удовольствие.
– Хороша? – улыбаясь, спросил Захар Иваныч.
– Больно хороша, окаянная, – живая!.. Только я что думаю, Захар Иваныч (в это время подошли и другие плугари), что мы, мужики, думаем, – и он закопошился над плугом, – взять бы теперь, к примеру, этот отрез, и ежели б на него связочку поаккуратней… А то видишь ручка-то у него круглая, чуть что попадается ему навстречу, он и вертится в связке-то… Мы и то клинушки в нее продеваем… (Действительно, около всех «отрезов» виднелись клинушки.)
– Да ведь тут винт есть!
– Есть. Есть-то он есть, а державы в нем нетути. Ты гляди – как ее, круглую вещию, винту содержать?.. Никак ее содержать невозможно. Немец-то хитер, а тут, прямо надо сказать, опростоволосился.
– Може, у них земли мягкие, – снисходительно заметили другие, – пусти-ка ты ее в огород, она и у тебя без клиньев будет ходить.
И Захар Иваныч, с широкой улыбкой на сияющем лице, согласился, что точно, для наших земель отрез нужно переладить. Восхищался и Тутолмин этой сообразительностью мужиков:
– Ведь ежели бы им в общину эти плуга, – они бы закопались в жите! – воскликнул он и тут же спросил Захара Иваныча: – А ты те-то два плуга – в мир продал?
– Нет, хозяйственным мужичкам.
Илья Петрович гневно посмотрел на него.
– Скотина ты, – решительно сказал он.
– Да не берут в мир-то; что ты с ними поделаешь… – оправдывался Захар Иваныч.
Но Тутолмин не верил.
– Оттого и не берут, что совесть у тебя, у буржуя, не чиста, – ворчал он, – видят, не ихний ты слуга, а барский, и не берут. К подвохам-то к нашим пора и привыкнуть: века обучались!
Паровой плуг тоже работал великолепно. Пантешка несколько утратил развязность своих манер и был уже в синей, а не в красной рубахе. Но тут Захар Иваныч все-таки нашел беспорядок: пары были подняты до 115 фунтов, между тем как уже 90 отмечалось на манометре красной черточкой. Локомобили глухо ворчали и дрожали как в лихорадке.