Вечер прошел довольно скучно; хозяйка грустила, что она должна будет расстаться с Юлией, которая должна одна, в таком ужасном положении, проехать такое длинное пространство, и, наконец, придумала сама проводить несчастную жертву хоть до губернского города. Юлия тоже не могла без ужаса себе представить, как поедет она одна, а главное, как примет папенька ее поступок. Француз был недоволен тем, что дамы что-то такое замышляют и скрывают от него. Часов в десять все разошлись, Юлия с хозяйкой в ее спальню, а француз в свой нижний этаж. Катерина Михайловна, оставшись с Юлией наедине, начала с того, что подала Юлии полторы тысячи и очень обиделась, услышав, что та хочет дать ей в них расписку; а потом, когда Юлия хотела у ней поцеловать руку, она схватила ее в объятия и со слезами на глазах начала ее целовать и вслед за тем объявила, что сама она едет провожать ее до губернского города.
Еще m-r Мишо покоился мирным сном и даже видел очень приятные сны, как две дамы, с предварительными слезами и прощанием, уселись в экипаж и отправились в дальний путь.
В той же самой гостиной, в которой мы несколько лет тому назад познакомились с почтенною Перепетуей Петровной и ее знакомою Феоктистой Саввишной, они по-прежнему сидели на диване, и по-прежнему Перепетуя Петровна была в трауре. Обе они тождественно пополнели, и разговор был между ними, как и прежде, на печальный лад.
– Легко сказать, – говорила Перепетуя Петровна, – в какие-нибудь три года перенесла я три потери.
– И говорить ничего не могу и утешать не смею, – перебила Феоктиста Саввишна, – одно только скажу: берегите себя. Что вы теперь остались? Круглая, можно сказать, сирота, а я по себе знаю, что такое одиночество, особенно для женщины, когда не видишь ни в ком опоры.
– Матушка моя, – возразила Перепетуя Петровна, – о прочих я не говорю: старики уже были; все мы должны ожидать одного конца. Но Павел-то, голубчик мой! Только бы, что называется, жить да радовать всех, только что в возмужалость начал приходить…
При последних словах старуха зарыдала.
– Полноте, Перепетуя Петровна, успокойтесь, умоляю вас, не кладите вы на себя руки, ведь это грех, – говорила Феоктиста Саввишна.
– Ох, господи боже мой! – отвечала Перепетуя Петровна. – Жила в деревне, ничего того не знала, не ведала, слышу только, что была какая-то история, что переехали в усадьбу, и больше ничего. И вы вот, Феоктиста Саввишна, – бог с вами! – хоть бы строчку написали.
– Не говорите этого, Перепетуя Петровна, не претендуйте на меня, – перебила Феоктиста Саввишна, – вы знаете, я думаю, мой характер, где не мое дело, а особенно в семейных неприятностях, я никогда не вмешиваюсь; за это, можно сказать, все меня здесь и любят, потому что болтовни-то от меня пустой не слышат. Что я вам могла написать? Одно только огорчение доставить; так уж извините, как вы там хотите понимайте меня, а мне ваше-то здоровье дорого не меньше своего.
– Знаю, голубушка моя, все ваше расположение очень хорошо понимаю и ценю; да вы ведь знаете мою родственную любовь: самой себя, кажется, для их счастия не пожалела бы. Да вышло-то все не так, как не послушались старой тетки-то. Недели через две уже узнала, что она из деревни-то от него уехала. Что, думаю, мне делать? Однако написала к нему письмо, и письмо, знаете, этакое строгое: «Сейчас, пишу, приезжай ко мне». Не тут-то было: ни сам не едет, ни письма не шлет; я другое – и на это ничего; пишу в деревню к Лизе – та отвечает, что тоже ничего не знает и сбирается сама к нему ехать. Я – в город, к тому, к сему, вас тогда не было; никто ничего не знает. Вдруг, говорят, Владимир Андреич приехал, а на другой день и сам явился… Я так и обмерла: ну, сами посудите, каково было встретиться после этаких происшествий. «Что такое, говорит, почтеннейшая Перепетуя Петровна, ребятишки-то наши наделали?» – «Не знаю, говорю, батюшка, вам лучше должно быть известно». – «Все, говорит, пустяки: вам бы, Перепетуя Петровна, по родственному-то вашему расположению, тому и другому намылить голову, да еще и поучить, как надобно жить в супружестве; свою-то я уж поучил и привез ее теперь с собою, а со своим-то вы поуправьтесь, так дело и поправим. Мое, говорит, при отъезде было первое и последнее слово: слушайтесь и уважайте Перепетую Петровну». – «Нет, говорю, Владимир Андреич, я прежде и не это сказала, да знаете, какую неприятность получила, так благодарю покорно!»
– Какой, можно сказать, – перебила Феоктиста Саввишна, – Владимир Андреич примерный отец: из Петербурга прискакал. Нынче родители-то выдадут дочку замуж, да и не думают – живи себе, как хотят.
– Кто говорит? – подхватила Перепетуя Петровна. – Конечно, человек умный, понимает все. Ах, боже мой! На чем я остановилась? Памяти совсем нет.
– Ну уж извините, и я не помню, – отвечала Феоктиста Саввишна, – нынче и я совсем растеряла соображение.
– Да вот, как Владимир Андреич ко мне приехал, сидим, разговариваем. Юлия Владимировна тоже приехала; ну, этакая, знаете, почтительная на этот раз, нечего сказать, очень довольна: целует руки, «тетенька, говорит, поучаствуйте в нашей жизни; мы, говорит, люди молодые». И придумали мы, сударыня ты моя, за ним послать экипаж – мою бричку, будто бы от меня. Только что мы этак решили, я еще не успела хорошенько заснуть – тоска такая; вдруг в полночь будят: что такое? Говорят, Константин приехал. Так и обмерла заранее. Является, и – знаете нашу прислугу, никакой ведь не имеют осторожности – с первого слова, ни с того ни с сего: «Павел Васильич приказал долго жить, третьего дня изволили скончаться». Ох, господи боже мой! Как сидела на постеле, так и упала, и только уж на другой день в состоянии была расспросить хорошенько. Холера, говорят, в полторы сутки свернула.
– Что мудреного? Что мудреного? У меня так четыре кухарки умерли. Как найму, так и умрет – на пьяниц она как-то все больше нападала.
– Известное дело: что уж у пьяного взять, и распотеет, и холодного напьется, и съест какую-нибудь дрянь. Всего вреднее грибы: я, признаться сказать, до них большая охотница, а в холеру-таки не ела.
– А что, Перепетуя Петровна, вам, по расположению вашему, сказать мне можно: правду ли говорят, что Павел Васильич испивал?
– Было, Феоктиста Саввишна, – отвечала со вздохом Перепетуя Петровна, – и порядочно было, особенно под конец; в семейных неприятностях закатит за галстук, да и пойдет, говорят, ее писать – такая и этакая, все отпоет: мало ли что ему, может быть, известно было, чего мы и не знаем. От этого, говорят, она его и оставила.
– Послушайте, Перепетуя Петровна, – перебила Феоктиста Саввишна, – они, должно быть, давно этого ужасного порока придерживались. Помните, как вы мне говорили еще задолго до свадьбы, что он уединение любит, я тогда, конечно, говорить не хотела, а сама с собой подумала: пьет, думаю, и пьет, должно быть запоем. У меня были этакие знакомые, на вид ничего, а пьют, и только этак благородного общества чуждаются, да кой-что еще заводят; этого-то я смертельно боялась: думаю, будет скоро и это – а убьет это Перепетую Петровну.
– Нет, – возразила Перепетуя Петровна, – этого-то бы я уже никак не допустила, сама бы своими руками расплескала рожу, хоть купчиха какая будь.
– Где, матушка, теперь Лизавета Васильевна?
– С мужем в деревне теперь живет; вы ведь, я думаю, слышали, им наследство досталось. И какой, можно сказать, благородный человек Михайло Николаич! Как только получил имение, тотчас же все на детей перевел; конечно, Лиза настояла, но другой бы не послушался. Она-то, голубушка моя, все хилеет, особенно после смерти брата.
– Как Павла-то Васильича имение теперь?
– Все жене отдал, еще при жизни сделал ей купчую. Владимир Андреич приезжает ко мне благодарить, а я, признаться сказать, прямо выпечатала ему: как бы, говорю, там ни понимали покойника, а он был добрый человек, дай бог Юлии Владимировне нажить мужа лучше его, пусть теперь за Бахтиарова пойдет, да и посмотрит.
– Да где его взять-то теперь? В Одессу уехал, провалиться бы ему с головой, проклятому! Не любила, сударыня, этого человека, точно разбойник какой! Скольким он, можно сказать, неприятностей сделал? Вот хоть бы, между нами сказать, вы ведь на меня не рассердитесь, как и Лизавету-то Васильевну он срамил!
– Не говорите лучше мне про этого мерзавца: чтобы околеть ему, проклятому!..
– Ведь этакой был, можно сказать, бесстыдный человек. После этой истории, как я слышала, начал опять ездить к Михайлу Николаичу. Хорошо, что ведь Лизавета-то Васильевна женщина с характером – просто не велела его пускать в дом, да и только; а то ведь, пожалуй, и тут что-нибудь бы было.
Впервые повесть напечатана в «Москвитянине» за 1850 год (ч. V, NoNo 19, 20, октябрь; ч. VI, No 21, ноябрь).
В «Москвитянине» «Тюфяк» не датирован; в издании Стелловского окончание работы над ним помечено 29 апреля 1850 года.