всевозможных садов гораздо ближе к их ульям. Несмотря на это, резвые пчелы прилетали сюда и набивались в глубину тыквенного цветка, как будто, летая целый день, не могли найти других тыквенных стеблей или как будто почва сада давала именно столько цветов, сколько было нужно этим трудолюбивым маленьким чародейкам для того, чтоб сообщить гиметский [1] запах целому улью новоанглийского меда. Когда Клиффорд слышал их веселое жужжанье в сердце больших желтых цветков, он смотрел на них с радостным, теплым чувством, смотрел на голубое небо, на зеленую траву и на вольный божий мир на всем его пространстве, от земли до неба. К чему же нам добиваться, зачем пчелы прилетают в этот единственный зеленый уголок посреди пыльного города? Бог посылает их сюда для Клиффорда. Они приносят с собой в сад роскошное лето взамен набираемого здесь меда.
Когда бобовые стебли зацвели на жердях, между ними оказалась одна особенная порода с ярко-красными цветками. Дагеротипист нашел эти бобы на чердаке одного из семи шпилей, где, вероятно, какой-нибудь садоводный предок Пинчонов спрятал их в старом комоде, надеясь, без сомнения, видеть их растущими в следующее лето, но сам скорее очутился на садовой гряде смерти. Чтоб испытать, осталось ли хоть одно живое зерно в таких старых семенах, Хоулгрейв посадил некоторые из них, и результатом этого опыта был великолепный ряд бобов, которые рано всползли на самую вершину жердей и убрали их от верху до низу спиральной зеленью со множеством красных цветков. Лишь только развернулась первая почка, вокруг нее появилось несколько колибри, так что теперь, по-видимому, на каждый из сотни цветков приходилось по одной крошечной птичке, комок блестящих перьев, толщиной в палец, порхающий и трепещущий вокруг жерди с бобами. Клиффорд с неописуемым интересом и более чем с детским восхищением наблюдал за этими медососами. Он потихоньку высовывал из беседки голову, чтоб лучше их видеть, а между тем кивал Фиби, чтоб она не шевелилась, и ловил на ее лице улыбку, как будто для того только, чтоб увеличить свое удовольствие ее прелестью. Он не только помолодел – он сделался опять ребенком.
Если Гефсибе случалось быть свидетельницей этого восторженного энтузиазма, то она качала головой, вместе с какою-то странной смесью выражения на лице чувства матери и сестры, удовольствия и грусти. Она говорила, что Клиффорд всегда – с самого своего детства – восхищался, когда, бывало, в сад налетали колибри, и что его восхищение этими птичками было одним из самых ранних признаков его любви к прекрасным вещам.
– Удивительный случай, – замечала добрая леди, – надобно же было моему жильцу посадить эти бобы с красным цветом, который колибри так любят и которого сорок лет уже не видать в пинчоновском саду, в самое лето, когда воротиться Клиффорду!
При этих словах слезы показывались на глазах бедной Гефсибы, а иногда лились такими потоками, что она должна была скрывать свое волнение от Клиффорда в отдаленном углу сада. Все удовольствия этого периода жизни вызывали у нее слезы. Он наступил очень поздно и уподоблялся индийскому лету, самые солнечные, благоухающие дни которого отуманены испарениями и которое скрывает разрушение и смерть под блистательнейшими своими украшениями. Чем больше Клиффорд чувствовал, по-видимому, детское счастье, тем печальнее была истина, которую ему предстояло постигнуть. Таинственное и ужасное прошедшее уничтожило его память, будущее лежало перед ним каким-то белым пятном, у него оставалось только это мечтательное, неосязаемое настоящее, но оно, в сущности, было ничто, если только всмотреться в него ближе. Сам он, как видно было по многим признакам, чувствовал себя мрачной тенью позади своих удовольствий и знал, что это только ребяческая игра – он позабавился и сам же над ней смеется, вместо того чтоб предаваться ей вполне. Всю свою жизнь он только учился, как быть несчастным, жалким созданием, подобно тому, как иной учится иностранным языкам, и теперь, со своим горьким уроком в сердце, он с трудом может постигать свое маленькое, летучее счастье. Часто в его глазах заметна была мрачная тень сомнения.
– Возьмите мою руку, Фиби, – говорил он, – и сожмите ее крепко-крепко! Дайте мне розу, я схвачу ее за шипы и попробую разбудить себя резкой болью!
Очевидно, он желал испытать это болезненное ощущение для того, чтоб удостовериться посредством наиболее знакомого ему ощущения, что и сад, и семь почернелых от непогоды старых шпилей, и нахмуренный взгляд Гефсибы, и улыбка Фиби были действительностью. Без этой удостоверенности он мог придавать им так же мало существенности, как и пустому движению воображаемых сцен, которыми он питал свою душу, пока и эта скудная пища истощилась.
Автор совершенно уверен в симпатии читателя, иначе он не решился бы рассказывать мелкие подробности и происшествия, по-видимому такие ничтожные, но необходимые для того, чтобы дать ему понятие о садовой жизни Клиффорда. Это был эдем пораженного громом человека, который убежал сюда из страшной пустыни.
Одной из главнейших забав, которую Фиби умела сделать для Клиффорда чрезвычайно увлекательною, была пернатая семья кур, воспитание которых, как мы сказали, с незапамятных времен составляло обязанность живущих в доме Пинчонов. В угождение прихоти Клиффорда, которого тяготило их заключение, они были выпущены на волю и бегали теперь по саду, причиняя ему некоторый вред, но вырваться из него не позволяли им с трех сторон соседние строения, а с четвертой – деревянная решетка. Они проводили значительную часть своего времени на краю Моулова источника, где водился род улиток, составлявших, очевидно, их лакомство; даже солоноватая вода источника, неприятная для остального мира, так пришлась им по вкусу, что они беспрестанно ее отведывали, подняв кверху головы и чмокая клювами, совершенно как знатоки вин вокруг пробной бочки. Их вообще спокойное, но часто живое и беспрестанно изменяющееся на разные тоны квохтанье всех вместе или в одиночку – в то время, когда они выгребали червячков из жирного перегноя или клевали растения, которые приходились им по вкусу, – имело домовитый тон. Все куры вообще достойны изучения из-за особенностей и необыкновенного разнообразия своих действий, но быть не может, чтобы существовали еще где-нибудь птицы такой странной наружности и поведения, как это странное поколение.
В самом деле, они имели странный вид! Сим Горлозвон (так называли петуха), несмотря на то что стоял, как на ходулях, на двух высоких ногах, с гордым выражением достоинства во всех своих движениях, был немного крупнее обыкновенной куропатки, а две его курицы сильно напоминали перепелок; что же касается единственного цыпленка, то он был так мал, что мог бы еще поместиться в яйце, но в то же время