На Эдинбург билетов нет. Ближайший рейс на Глазго. Сидеть здесь не хочется, пусть даже следующий эдинбургский самолёт прибывает примерно в то же время, что и поезд на Глазго. Главное – не останавливаться, так что я покупаю билет до Глазго.
Звоню маме.
Как здорово услышать её голос. Она вроде крепится, но в лёгком забытьи, как будто на валиуме. Трубку берёт тётя Аврил, говорит, что мать держится молодцом. У старика без изменений.
– Им осталось только ждать, сынок, – говорит она.
Так она и сказала. Им осталось только ждать. Я пошёл в сортир и сел, парализованный тоской. Слёз нет. Плакать бессмысленно, как пытаться излить цистерну горя через капельницу. Что я за дурак. Отец выкарабкается. Он непобедимый, а докторишки – гондоны штопаные. Если он и умрёт, то потому только, что вместо того, чтоб положить в нормальную палату, на нормальную койку, его бросили где-нибудь на больничной парковке на мешках с мусором с дюжиной других небогатых пациентов. Такое лечение он может схлопотать за то, что всю жищнь работат и платил налоги.
Перед глазами стоит дом родителей. Не могу ни о чём другом думать. Придавить на массу, принять душ, смыть с поверхности пыль и въевшуюся грязь, а потом можно будет встречаться с людьми. Может, даже с пацанами пересечься. А может, и на фиг. Я слишком обдолбан, чтоб испытывать какие-то чувства к Шотландии, находясь от неё в часе лёту. Мне нужна койка, и всё.
Ложь.
Всё это ложь. Мы держались подальше, потому что напоминали друг другу о нашем общем провале. Столько пиздели, какие мы, бля, кореша, но друг наш погиб, а мы живы.
Всё это ложь.
Я держался подальше от Терри и Билли.
Голли рассказал мне про вирус. Он пару раз жахнулся в Лейте с парнем по имени Мэтти Коннел. Всего-то пару-тройку раз, находясь в депрессии оттого, как сложилось у него с ребёнком. Тёлка его жила с упырём, которого его дочка звала папой.
Марк Макмюррей его звали. Парень Гейл. Дружбан Дойла. Он дважды пересекал Голли дорогу.
Мы его звали Полмонтом. Потом Далеком.
Бедный Полмонт. Бедный Голли.
Первая же тёлка, которой присунул Голли, залетела и пришлось жениться без любви.
Вмазавшись первый или второй раз, он подцепил вирус.
Он сказал мне, что не вынесет хосписа, не вынесет, что все и его узнают, что это из-за наркотиков: героин и СПИД. Он считал, что и так уже напряг свою мать до предела и больше не должен её беспокоить. Должно быть, он решил, что несчастный случай с летальным исходом лучше, чем смерть от СПИДа. Как будто она вообще способна мыслить подобными категориями.
Голли зато был настоящий пацан, это факт.
Но он нас покинул.
Да, он покинул нас, я-то всё видел, как он смотрел прямо перед собой, когда мы стали кричать на него, чтоб не охуевал и перелез обратно через перила. Альпинист грёбаный, Голли всегда любил полазать, но тут он перелез через перила на мосту Георга IV и смотрел вниз на Каугейт. В том-то и дело, как он туда смотрел, он будто впал в транс. Я всё видел, я был ближе всех. Билли и Терри пошли дальше в сторону Форест-роуд, всем видом показывая, что его дешёвые понты им по барабану.
Но я был прямо рядом с ним. Я мог его потрогать. Дотянуться и схватить его.
Нет.
Голли быстро вышел из гипнотического состояния, прикусил нижнюю губу, рука потянулась к серьге. Сколько лет прошло, а мочка, казалось, всё ещё шелушится и гноится. Потом он закрыл глаза и прыгнул или упал, нет – прыгнул с моста, пролетел двадцать метров и разбился об асфальт проходящей внизу дороги.
Я завопил:
– ГОЛЛИ! ЧТО ЗА НА ХУЙ… ГОЛЛИ!
Терри обернулся, застыл на секунду, потом что-то пронзительно крикнул, схватился за волосы и стал топотать ногами, как будто пытаясь сбить пламя пожара. То была безмуная пляска святого Витта, и казалось, что из него вырвали что-то живое, соединённое с ним плотью.
Билли сразу побежал по извилистой дорожке, ведущей на нижний уровень.
Я взглянул за балюстраду и увидел Голли. Он лежал на дороге и как будто только притворялся мёртвым. Помню, я ещё подумал, что всё это шутка, нездоровый такой прикол. Типа, ему каким-то чудесным способом удалось спуститься вниз и теперь он лежит и притворяется, как в детстве, когда мы играли в войнушку и кто-то кричал «ты убит». То, что я видел собственными глазами, странным образом противоречило тому чдовищному чувству, которое заставляло надеяться, до тошноты, что это всего лишь подстава. Тут Терри посмотрел на меня и закричал:
– Пошли!
И я побежал за ним по узкой полосе, ведущей на главную дорогу, где лежал Голли.
Скула задёргалась, сухожилия на шее резало как ножом. У нас ещё оставался шанс вернуться на исходную: туса вышла побухать. Но эта мечта, эта надежда рассеялась, когда я увидел, как Билли баюкает тело Голли.
Помню ещё бухую, обсаженную корову, которая заладила, как придурошная: «А что случилось? Что случилось?» Я хотел, чтоб она умерла вместо него.
– Что случилось? Что случилось? – всё твердила она.
Теперь-то я понимаю, что несчастная, должно быть, была в глубоком шоке. Но я хотел, чтоб она оказалась на его месте. На секунду или две, после этого я уже больше никогда никому не желал смерти.
Собралась толпа, большая часть вышла из пабов, и все они искали глазами машину, которая сбила Голли, и гадали, в какую сторону она скрылась. Никто и не думать поднять голову и посмотреть на мост.
Потом я стоял молча, так мне казалось, но все смотрели на меня, будто я ранен и истекаю кровью. Потом подошёл Терри и тряхнул меня, как маленького, и тогда только я понял, что всё это время кричал.
А Билли всё держал Голли и мягко так говорил, и в голосе его была грусть и нежность, каких я ни раньше, ни потом не слышал:
– Зачем ты так, Энди? Зачем? Неужели так плохо. Мы бы всё разрулили, дружище. Мы, твои пацаны. Зачем ты так, малыш? Зачем?
Тот вечер был для нас последним. Потом мы стали чураться друг друга. Мы слишком рано познали горечь утраты, и каждый решил удалиться сам, пока другие его не опередили. И хотя на самом деле все мы находились рядом – я, Билли, Терри и Голли, пожалуй, тоже, – после той ночи разошлись на все четыре стороны.
И вот я возвращаюсь.
Коронер проставил «причина смерти не установлена». Терри даже думать не хотел, что это могло быть самоубийство. Билли, наверно, догадывался.
Я уехал в Лондон, там и остался. Стал на постоянку диджеить в небольшом, но модном клубе, который вскоре переехал на площадку покрупнее. Потом меня пригласили в сетевой суперклуб. Я записал несколько собственных тем, сделал несколько миксов. Потом альбом, потом ещё один. По сути, я воплощал в жизнь мечту об успехе нашего старого «Мухлежа» и поигрывал при этом на басу. Басистом я так и не стал – что там Мани, Вобл, Хуки или Лемми, я даже до грёбаного Стинга не дотягивал. Мол неуклюжие пальцы не выжимали из инструмента нужного басового чувства, и то, что выходило, не совпадало с моим внутренним грувом, зато у меня был хороший слух на бас, что пришлось очень кстати, когда нужно было сводить записи. Успех приходил медленно, но верно. Моя тема «Groovy Sex Doll» перекочевала из танцевальных чартов на верхние строчки мейнстримовых хит-парадов. Это был успех. Её прокрутили на «Top of the Pops», где я стоял и делал вид, будто играю на синтезаторе, а упакованные в лайкру модели из агенства утанцовывались, вились вокруг меня. Потом мы пили водку, нюхали кокаин, я присунул одной из моделей, покрутился в «Мет-баре», в других клубах Сохо, вёл глубокие многозначительные беседы с различными поп-звёздами, актёрами, писателями, моделями, телеведущими, художниками, издателями газет, редакторами журналов, со многими обменялся телефонами. Акценты на автоответчике стали меняться. В итоге два месяца приключений, от силы – лето, распухли до шести долгих лет.
А я не жалею. Когда прёт, тушеватья нельзя, иначе потом будешь сокрушаться. Но я жалею, что застрял слишком надолго и позволил деструктивному процессу основательно подточить себя. В самолёте из Нью-Йорка, возвращаясь после превосходного сета в «Твайло», я принял карьерное решение: не будет у меня больше никакой карьеры.
Я бы своим в обоих лагерях; я всегда восхищался рыбами, на которых всё держалось: Дейв-Драммер, «Либерейтороы», вот это туса. На самом деле подпольные вечеринки и были моей стихией, мы были кланом, который постоянно пополнялся новыми членами. А суровая правда в том, что так было лучше. Круче, веселее. Так что бегство из круга обречённых циклиться на себе знаменитостей с моей стороны было тщательно просчитанным, даже корыстным ходом.
Так я стал играть на олд-скульных рейвах и вечеринах; музыкальные журналы задавались вопросом: N-SIGN ПОТЕРЯЛ ВКУС? А я жил полной жизнью и был счастлив, как никогда прежде. Потом приняли Акт об уголовном судопроизводстве, и кислород стали перекрывать; зубастыми улыбками сложно было скрыть, что тем, кто не хочет играть по их правилам, в UK придётся несладко, их просто задушат. А играть по их правилам в Невозмутимых Британцев всё равно что на голову себе срать.