«А что его так заело? – подумал Нейман. – Ведь обычное же дело, Формальность! Тот так и так будет сидеть! И зачем он вообще пришел? В штатском. В желтых ботинках. Галстук! А ведь все в форме ходил. С женой поругался, что ли?»
– Да нет, показывать-то показывал, – ответил он, – но ничего существенного, правда, не сказал, да и повредить ему он уже не мог. Но вообще-то вы правы, товарищ нарком. Этот свидетель – повторник, наглый, хитрый тип, в карцере у нас сидел два раза, можно было предвидеть, как он ответит.
– Значит, все дело в характере, – усмехнулся нарком и слегка двинул стулом. – Сидите, сидите! Характер, конечно, следует учитывать, но главное не это. Главное, кто допрашивает. Понимаете? Нет? Зря! Вот поступает ваш запрос к такому недавно мобилизованному Лапшину. Вызывает он зека. Сажает на стул, и что тот скажет – слово в слово записывает. Так ведь, а?
Нейман слегка развел ладонями. Он все-таки не понимал, что от него хотят.
– Так? Ну а как же иначе? Во-первых, он действительно там, в лагере, ничего не знает о деле, а во-вторых, ну на кой дьявол ему, откровенно говоря, это дело нужно? Вот вы следователь управления, вы живете в столице, получаете хороший оклад, у вас прекрасная квартира, ну а он что? Он же ничего этого не имеет! И обязанность у него совсем другая – собачья, – и оклад другой, отсюда и психология такая: «А не пошли бы вы все...» Нет, я в эти заочные бумажки совсем не верю. – Он встал. – Тут путь один: если что нужно, поезжай сам. Приезжай в управление лагеря, садись в кабинет, вытребуй заключенного, обязательно со спецконвоем, продержи его денек в одиночке, пусть он там посидит, подумает что и как, а потом вызови, усади на кончик стула у стены и допрашивай. Но по-нашему, с ветерком, не так, как они там. «Знаю как советского патриота!» Ах ты... Если бы не наша теперешняя загруженность, я бы вообще всю эту бумажную самодеятельность давно запретил бы.
– Да, – солидно вздохнул Нейман, – загруженность у нас страшная. Мы-то, старые кадры, еще держимся, а молодые... Двоих мы уже отправили в нервную клинику, одного прямо на «скорой помощи» из кабинета.
– Ну вот, вот! – воскликнул радостно нарком. – Людей у нас уносят с работы на носилках, а они там думают: сидят столичные штучки, бездельники – и строчат. И все у них в кармане! Театр! Первые экраны! Квартиры! Душ! Дача! Рестораны! А мы тут сидим в степи с заключенными и собаками да спирт глушим! Только у нас и радости! Да они рады любую пакость нам подложить, – он поймал взгляд Неймана и хмуро окончил, – ну не все, конечно. Ничтожное меньшинство, но все равно...
«Нет, с ним определенно что-то случилось, – решил Нейман. – Но что? Что?»
Был нарком штучкой столичной – приближенный, взысканный милостями, украшенный всяческими чекистскими добродетелями и орденами, вхожий в Кремль, въезжий в Кунцево, в «Ближнее», в «Дальнее», и то, что очутился он вдруг в Алма-Ате, вызывало разные толки. То есть формально-то то, что он, начальник областного управления, стал наркомом большой республики, выглядело даже, пожалуй, как повышение, но люди-то понимали: Москву на Алма-Ату такие тузы так не меняют! Значит, что-то есть. Впрочем, рассуждали и иначе. Просто-напросто из столицы прислали новую метлу – работали мы плохо, вот и приехал на нас новый «Всех давишь». И если бы этот «Всех давишь» стал бы сажать с места в карьер, снимать и перемещать, то все было бы просто и ясно. Но в том-то и дело, что он" оставил все как было и даже тронную речь на общем собрании произнес не больно грозную.
Тогда заговорили о наркомше – волоокой, полной, стареющей даме восточного типа. Она была младшей сестрой той, не то скоропостижно скончавшейся, не то (но тес! Только вам! А вы об этом, пожалуйста, никому) – застрелившейся. (Застреленной! застреленной! конечно же застреленной!) Так вот, может, чтоб не вызывать ненужные ассоциации, и решили его из Москвы – сюда?! Что ж? Может быть, и так. А наркомша с первых же дней стала показывать себя: прежде всего она погнала всех вохровцев из прихожей в их сторожевые будки на улицу. Румяные полнощекие парни, конечно, взвыли. Наркомше попытались доказать, что это неразумно, не по правилам. Но она очень коротко спросила: а что ж, собственно, значит ВОХР? Внешняя охрана? Ну и пусть охраняют с улицы.
И вот вохровцы сидели в будках с окошечками, а наркомша вместе с девушкой Дашей и бородатым мордвином-садовником ходила по саду, обрезала розы и высаживала тюльпаны. За эти вот тюльпаны ее и возненавидели пуще всего. И, конечно, особенно те сошки и мошки, которые об наркомовской прихожей даже и помышлять не смели. Но помилуйте, так ли должна вести себя передовая советская женщина, жена наркома, члена самого демократичного правительства в мире? Пример-то, пример!
Но скоро все успокоились. Как-то внезапно выяснилось, что вместе с новым наркомом в Большой дом впорхнул и целый женский рой гурий – личные секретарши (их звали секретутками и боялись пуще огня), секретные машинистки, буфетчицы, официантки в наколочках и с белыми крылышками за плечами. Словом, такие валькирии и девы гор зареяли по всем семи этажам, что у солдат и молодых следователей при одном взгляде становилось тесно в брюках. А на седьмом небе, в башенке, где царил вечный сумрак и покой (висели золотистые занавески), заработала новая стойка и голубая комната отдыха. Наркомша там не показывалась, и это очень всех утешало. Это тебе, мадам, не тюльпаны сажать! Но опять-таки снятые такое себе не разрешают. Снятых истерика бьет, они благим матом орут, они громыхают на собраниях, они гайки завинчивают так, что резьба с них срывается к дьяволу. Одним словом, вокруг наркома – тяжелого и широкоплечего человека с жесткими черными прямыми волосами и сизым сильным подбородком – все время стоял легкий туман недосказанности и недоуменья.
А работал он споро и четко. Все читал сам, каждую неделю выслушивал отчеты начальников отделов. «А бумаги оставьте, – говорил он после доклада, – я посмотрю». И действительно смотрел, потому что возвращал с пометками. В Москве с ним считались. Быстро, без всяких дополнительных объяснений, утвердили дополнительную смету на расширение штатов, а ОСО перестало возвращать дела на доследование. Областных прокуроров по спецделам новый нарком не жаловал и принимал туго, на ходу. Но прокурора республики, высокого, рябоватого, патлатого доброго пьяницу любил и каждый сезон выезжал с ним в балхашские камыши на кабанов. Милосердия или даже простой справедливости новый нарком не знал и не понимал точно так же, как и все его предшественники, и до сути дела никогда не докапывался. На одном совещании он высказался даже так: есть правда житейская и есть правда высшая, идейная, в данном случае следственная. Для каждого работника органов строго обязательна только она. Однако лишнего накручиванья и усложненья тоже не любил, и когда, например, Нейман задумал устроить большой политический процесс с речами, адвокатами и покаяньем, это могло бы кончиться для него совсем скверно. Но помог братец – подоспел вовремя и все уладил. И, однако ж, все равно сердце начальника второго СПО было не на месте. И вдруг этот простой дружеский визит.
– А дело этого музейщика дайте-ка мне, – вдруг приказал нарком. – Кстати, его ведет ваша племянница? Так откуда у него на лбу такой рог? («Этого еще не хватало! Значит, он и в тюрьме был», – ошалело подумал Нейман.)
– Не знаю, – ответил он поспешно, – я еще домой не заезжал. Только поверьте, племянница моя тут ни при чем. Он же десять дней голодовку держал. Наверно, упал и об стенку как-нибудь...
– А-а! Может быть! – согласился нарком. – Теперь вот что: я просматривал материал об этом золоте. Знаете, все как-то очень туманно. Вот поездка Зыбина на Или. Он заходил в правление колхоза, разговаривал с ларечницей, называл ей какие-то фамилии. Какие? Неизвестно? Ларечницу даже не вызывали. Почему? К кому он приезжал? Зачем? Девчонка из музея ровно ничего не знает (ах, значит, он и до девчонки добрался – ну, ну дела!). Как это все получается?
– Фамилии ларечница не помнит, – угрюмо ответил Нейман. – Я сам с ней говорил.
– Ах, не помнит, – нахмурился нарком, и лоб у него вдруг прорезала прямая львиная складка. – В камеру ее тогда без всякого разговора, пусть сидит – вспомнит. Поезжайте туда и доведите дело до конца. Завтра же и поезжайте. Доложите мне лично! Стыд! Позор! Она не помнит!
– Слушаю, товарищ нарком, – слегка наклонил голову Нейман.
Теперь нарком говорил резко, жестко, и даже глаза его блестели, как у вздыбившегося кота.
– Не слушайте, а делайте! – повысил он голос. – Чем фантазировать, вы бы лучше... У нас еще, дорогой товарищ начальник второго СПО, и Дома Советов для таких зрелищ, какие вы предлагаете, не выстроено! Колонного зала нет!.. Каяться преступнику негде – вот беда-то! – Он махнул рукой, подошел к окну и повернулся спиной («Но что все-таки с ним произошло?» – подумал Нейман). И тут вдруг Нейман услышал, как нарком быстро и неясно пробормотал «плохо, плохо», и раздался странный, не похожий ни на что звук – это нарком скрипнул зубами. Несколько секунд он еще простоял так, прямой, страшный, со сжатыми кулаками, и спина у него тоже была страшная и прямая. А затем он вдруг вздохнул и опал, как проткнутый мяч.