— Ты еще не спишь, Герард? — слышу я голос Г., проходя мимо его маленькой комнатки по дороге из ванной на лестничную площадку.
— Нет, золотко, я уже не сплю. Когда все угомонились?
— В половине пятого, по-моему.
— Очень хорошо. Поспи еще, звереныш, — я осторожно закрыл дверь в его комнату, которая обычно стоит всю ночь открытой, кажется, из-за того, что он боится темноты.
На полу в коридоре, чуть дальше кухни (примерно на том месте, где раньше коты справляли нужду на коврике, пока не научились выходить для этого на улицу, и где стоит постоянная вонь, несмотря на или как раз благодаря мытью, потому что смесь чистящих средств с натуральным кошачьим запахом вызывает нормальное желание задержать дыхание), я обнаруживаю молодого художника, путешественника и любителя походов — в общем, пышущего бодростью ближнего моего Фрэнсиса Пышку,[108] в импровизированной кровати, наполовину раскрывшегося во сне, чего он, наверное, даже и не чувствует, потому что хмель владеет им уже на протяжении нескольких дней; в любом случае, я с нежностью прикрываю его одеялом. Из пустой веранды на нижнем этаже я вывожу мой ХМВ на улицу, потом подогреваю рукавицы в вестибюле на камине, о наличии которого совершенно забыл, но который все еще теплится. Но только пробью некоторое время снаружи и прокатив мое средство передвижения вдоль небольшого пруда за парк, чтобы, во избежание шума, завести его лишь в конце дубовой аллеи, только тогда я осознаю, что холод просто собачий. У меня появляется смутное ощущение, что по дороге домой меня ждут всяческие лишения, но это лишь предположение. Мотор заводится почти сразу, после того, как я пару раз нажимаю на педаль, я уезжаю и буквально через несколько минут осознаю опасность ситуации: моя куртка слишком коротка, и свитера тоже, так что живот и Тайные Части Тела недостаточно защищены, а ноги в замшевых ботинках, которые чуть маловаты и потому я не могу носить их с теплыми носками, быстро замерзают. Руки мои, во взятых во временное пользование и также слишком маленьких перчатках, уже теряют гибкость. Я замедляю ход в центре города и приостанавливаюсь у сигаретного киоска, в витрине которого, в едва брезжащем утреннем свете замечаю нечто, похожее на градусник. Эта штука показывает минус тридцать. Ее, видимо, выиграли на ярмарке или получили в результате рекламной акции за покупку несъедобного пудинга, потому с ней что-то нечисто, но какая в сущности разница. Повернуть обратно? Конечно, можно вернуться. Раньше, в Серый Период, перед тем, как в моей жизни появились Черный и Фиолетовый, я обожал утро после вечеринки — безграничный интерес к тому, какого размера и цвета будет комната в действительности, при дневном свете, как мертвящ запах сотен окурков и пепла в стаканах; была мне любопытна загадка десятка, дюжины лишь на четверть выкуренных сигарет, нескольких булок, к которым едва притронулись, будто мышка надкусила, интересны были и непонятные рисунки на стенках коробочек или в газетах между колонками. Более того: сорт поспешного, гиперчувствительного возбуждения, и подпитываемая похмельем находчивость, и необычайно меткое, предельно мрачное остроумие, которому каким-то образом, видимо, способствует холод первых утренних часов, до того, как методы обогрева начинают эффективно работать; безутешное приготовление яичницы с очень скромным количеством сала, которое ввиду ночных рейдов по местам с продовольственными запасами, резко уменьшилось до 115 грамм. Сильная, почти сексуальная потребность помочь с уборкой и мытьем посуды, после чего, между двенадцатью и часом дня, с новыми силами начинается повторение вчерашнего, сперва нерешительно, с хереса или мартини, а затем бесстыдно и не разбавляя. (При этом постоянно раздаются телефонные звонки, но связь прерывается, как только кто-нибудь поднимает трубку; где-то показывается белка; утка с одной перепончатой лапой изгоняется другими Водными Птицами; мальчик лет 22-х, в сапогах, уходит прежде, чем его успевают рассмотреть: и бытие являет собой не что иное, как скорбь, без необходимости усиления связи с людьми, которые сожительствуют с тобой в этом зале ожидания Смерти, обеззвученном вечерним солнцем; напротив, люди кажутся тебе уродливыми, v них грязные волосы и рты, и ты уверен, конечно, не на все сто процентов, что они распространяют дурной запах, хотя при восходе солнца, похожем на салют в Хаммерфьесте, сам не решаешься посмотреть, какой ущерб нанес собственному телу опрометчиво произведенный выстрел из личных запасов.) Так и не иначе, разумеется, условно говоря, схематично, то есть это просто указания, предназначенные для ближайшей, индивидуальной разработки. Царь Иудейский. Одна лишь боль в руках и ногах является достаточной причиной, чтобы вернуться, но, несмотря на холод, при мысли об этом меня пронзает свирепая ярость: я доеду, какими бы ни были последствия, — они еще узнают! Не буду называть поименно, кто такие «они», но желаю всем «им», как бы то ни было, «рак крови где-нибудь за сердцем и чтоб доктор подольше его искал». Ярость бушует во мне все сильнее при мысли о том, что Вими, который в настоящий момент, наверняка, в невыразимо печальной, но в любом случае хорошо натопленной съемной комнате, лежит, дурно попахивая, в прелюбодейной постели, в то время как я здесь замерзаю и вскоре, окаменев от холода, разобьюсь и буду найден лишь несколько часов спустя, причем сначала никто не сможет установить, кто я такой, потому что у меня с собой ни одной удостоверяющей личность бумажки, но, в конце концов, он получит сообщение о моей смерти и еще пожалеет, и так далее. Все эти размышления подвигают меня к тому, что съезжая с проселка на шоссе, я даю полный газ, не отвлекаясь от дороги, и замечаю, что на обочине лежит нечто странное; останавливаюсь и иду обратно. Это заяц или кролик — наверное, задетый машиной, голова слегка свернута, лапы уже окоченели в холодильнике Матери Природы, а живот еще чуть теплый. Невиданно больших размеров: по длине туловища он больше моей руки. Вот, оказывается, насколько мудрым было мое решение и насколько все существующее и происходящее определяется Непостижимым Порядком, можно даже сказать Тайной Справедливостью; несмотря на то, что мне обязательно возразят люди из плоти и крови, живущие распутно и исключительно ради увеселения и низкого чувственного наслаждения, я утверждаю: Бог есть Любовь. Я привязываю пушистое тельце к багажнику и, довольный, выезжаю опять на шоссе, вспоминаю с благодарностью, сколько разных Прекрасных Предметов, в основном на помойках, я нашел за свою жизнь и нахожу до сих пор по меньшей мере раз в неделю: зонтики; японские фатсии;[109] столовый фарфор; три литографии в рамках, представляющие библейские мотивы «Сеть, Заброшенная В Море», «Полные Корзины» и «Благодарственная Молитва»; гаечный ключ; коробку с 288-ю дамскими пластиковыми каблучками; птичьи клетки различных видов и размеров; рабочие штаны из крепчайшей (наверняка, иностранной) ткани, на которых нужно только заменить молнию; вневременной — так как остролист и ягоды выполнены из пластика — рождественский венок; античные зеркала; стеклянные граненые чернильницы; керосиновые лампы; кельнский фаянс; замурованное в стеклянный шар распятие Христа; разные бутылки в плетеных корзинках; паровую машину, которую можно легко отремонтировать; шесть спринцовок; цитру; панельки белого мрамора; брючные ремни; игрушечные пакгаузы; неповрежденный калейдоскоп; отличную дорожную сумку с единственным недостатком в виде оторванной ручки; медную карбидную лампу. Но после этой находки рассчитывать сегодня больше не на что, уж точно не на этой кладбищенской тропе из Буссума в Амстердам. Я пытаюсь ехать на полной скорости, но не выдерживаю, и каждые шесть-семь минут мне приходится останавливаться, греть рукавицы на работающем моторе, ладони — под мышками и, матерясь, прыгая и бегая кругами, пытаться изгнать боль из замерзших ног. Только подумать, если где то здесь — я нахожусь сейчас в очень безлюдном месте, в районе гаража Вехмана — что-нибудь случится с шиной, свечами зажигания или бензопроводом? При одной только мысли об этом у меня почти встает от страха. Представляете, какая реакция будет у людей, которым я позвоню в дверь в половине восьмого утра, в воскресенье, дотащившись до них минут за тридцать; сперва они подумают, что ты пришел их убить и, надувшись, все же впустят, но что с того, ведь печку еще нужно затопить, но это ты замечаешь уже стоя в гостиной, где воняет болотом и собака с болячками на спине лежит у трубы камина; где мужик, состоящий практически из сплошных угрей — что касается непокрытых одеждой частей тела — и почему-то живущий в каменном доме, со стоном нагнется посмотреть, удастся ли зажечь камин, обогащая атмосферу комнаты запахом медикаментов, а в это время его тридцатисемилетняя усатая дочь, у которой половина зубов уже выпала, на непонятном диалекте, непомерно громко что-то попытается объяснить или спросить у существа в соседней комнате, наверняка полупарализованной матери семейства, о которой остается лишь молиться Богу, чтоб он ее поскорее прибрал (хотя самый сильный ужас, несмотря на тот факт, что я являюсь сердечным другом животных, внушает приближение собаки, потому что Заболевание, неизлечимое по причине не известности науке, потому что занесено в наше воздушное пространство Хромоногим Орлом, поглотит сперва материю штанин, затем обратит кожу ног в блестящую слизь, а потом примется за Мошонку и Яйца, прогрызая в них большие дыры, — а когда я это замечу на обратном пути. Болезнь, которая не делает различия между органическими и неорганическими тканями, уже проникнет в мопед, так что наполовину растворившаяся рама прогнется подо мной внезапно, и мое тело, которое, может быть, еще около получаса будет опознаваемо как человеческая форма, плюхнется на мостовую).