«Он посещает центр управления всё чаще. В противостояние задействован живой вечный огонь. Он каждый раз до сих пор был вынуждаем возвращаться. Но уверенности в успешности обороны в каждый последующий раз нет…».
Пульт управления мерцал передо мной бесчислием крохотных огоньков. Где я видел это уже? Подобное?.. Там они называли это «небо». Выходит я так часто отвлекался… Прямо перед глазами вспыхивала и меркла аварийно-сигнальная лампочка срабатывавшая на подёргиваемый мною шнурок. «Солнце»? Нет, я слишком любил Солнце… Верёвочка… От чего, на хуй, этот шнурок?
«Секс без любви – тень нехорошая»… А по любви? А это уже как отважиться и перегрызть горло таки своей обречённой на всё равно смерть единственно нужной игрушке. Чтоб по карманам нет спрятанной совести. Нет и больше не будет. Больше будет не надо, да и не захочется больше любить. «Есть лишь три вида поэтостороннего вольствия уда: мясо ближнего, мясо дальнего и мясо своё»… Кушать! Живую человеческую смерть! Ни за что ни про что тибе понравившегося… А ты оглянись – кто выжил ещё из всех тобою так горячо и страстно любимейших?..
За прогнившую, уничтоженную почти верёвку я был привязан к рычагу аварийной самоликвидации… Что это было?.. Когда я увидел сгущающийся передо мной там вновь туман я познал реальный непередаваемый ужас… Я схватился за этот почти перетёртый шнурок на остатках сознания пытаясь порвать тяжёлую связь… Всё никак и я потянул его в отчаянии к зубам…
«А ведь слыл знатным ёбарем!», доктор смеялся аж жил, «Ну ты, камасутра с даосами! Что, постиг?». В полумёртвом мире я полуумерший лежал очень скрюченный на постеле своей, в обнимку лишь хуй, крепкий очень ещё – не отгрызть?.. Я понимал что что-то очень не так, но не мог никак понять – что…
А ты любишь меня? Дай попробовать. Вкус любви – вкус морей недостижимого дна. На облачке… словно ребёнок… Меня не берут пули и невозможно задушить целлофановым мешком. И пусть я погибший лётчик. Зато я лучший на весь этот мир испытатель. Кровь стекает к ногам. И свернувшись котёнком всё просится. Очень жалобно. Надо взять…
«Спектральный анализ солнца показывает, что над всем миром властна лишь смерть. Смерть и покой. Нами накрепко завороженный спи, седой Инженер. Тебя с праздником! Очень любим! Как жить. Нескончаемо долгих тибе! Лет не нами придуманной жизни…».
- Бляди! – подумалось весело, легко и находчиво. – Ничего не выйдет один хуй у вас ни хуя.
- Пиздец, - подсказал Карамысл немного сочувствуя.
Кралось по свету что-то смешно прихрамывая на обе. Корки апельсиновые под ногами скрипели и коробились. «Рай!», подумал ни с хуя про себя Телёма. «Ни хуя ж себе – рай!». С этого собственно и сорвалось.
«Крадись, крадись», посоветовал молча Егор, «Не твоё дело – не выстыло…». За что и схлопотал корёжь острайя в горло и по самый край позаветна тиски на самопроизвольно сжимающееся в от жизни судорогах сердце. Не беда, отозвалось в Телёме всё в нём, «крой по небу кричит. Может боль – это свет». Сухоболь прокралась по горам, по осколкам по острым и выворот прямо в самое не поверишь в себя пошёл. Он думал всё. Что накрыло и больше такое не сумеет даже и быть. Но тепло по самое горлышко в пепел и тлен. И стал вновь. Это просто утро, а из него выворачивались наружу кишки, хоть Телёма и сам этого не видел и не замечал. «Не тоскуй, это – дым!». Пепел, страх и тоска-река, а кто поизведал боль – у того кроердым. Страшное слово, если небо не знает какова на вкус смертельно-опасная соль. Гений – это звучит только больно, а на самом деле смешно, потому что танки стреляющие в тебя и из тебя не причиняют никакого вреда и вращают башенками и гусеницами и небо над ними разрывается в лоскуты, а вера в запредельность выворачивающего оттяга обрывается сама о себя и восходит вновь и вновь вопреки и навеки и ещё очень сильно по истерически исстерзываемым нервам и от этого – stON. По одинокому ночному лесу очень жалобно нервно стонать, как идти немножко спокойно по само горлышко в неземно-холодной водице и вдруг нащупать ногой бочажок. Не беда, что в каждой венке пропуск в иной совсем любой на выбор мир, беда маленькая и небольшая совсем в том, что пропуск обратно в кармашке левом протёртом всегда до потеряйки дырочки. И ничего здесь себе не способишь. Наощупь потрогать коленки свои и удостовериться, что жив? Ерунда. Смерти не больше, чем капельки. Любовь – имя на камешке. Крадись не крадись, а прикрадешься, посмотришь внимательно и опознаешь себя. Для чего над могилкой тепло не всегда? У Телёмы за детство – значок. Носит гордо, отважно и радый бы – помереть, но с него спрос один – постигай. Он и рад. Бы. Только что-то обязательно присутствует и не мешает и не позволяет и не уметь и ни умереть. А они смотрели и смотрели все на него и думали разное – про глаза про свои и вообще. Что мир сед. А у мира разрыв сердца от вечной юности и непереживаемое собственное существование и поэтому сон о звёзды как золото и потому всем тревога на память о всём и от того – stON...
В небо поднимались новые полки
Не с руки им видишь ли! Не с руки…
Оставалось перерезать провода и выйти из двери с надписью «Вход».
Но на последнем витке гонки вооружений оборвалось что-то внутри и запросилось жалобно: «не надо…». «Надо!», решительно сказал он и глубоко вложил кромку ржавого лезвия «Нева» в заголенную до локтя руку на месте многочисленных чёрных пятен затянувших его сюда уколов.
Завтра может и было утро, но ему это было искренне по хуй. И он взлетал лёжа запрокинутым на деревянном табурете, взлетал не как хотелось раньше когда-то давно, на вдохе и с ветром в груди, а обречёно, словно его тянули в небо на необрываемом канате привязанном то ли к руке то ли к ноге.
По прогнозам должна быть белая тётка или ещё какая-то подобная хуйня, думал он вяло, не в силах сопротивляться притяжению неба. Но тётки не было. Была оголтелая, та же всё, неменяемая поебень. «Да что ж это делается такое!» - хотелось кричать ему, но он не мог уже кричать и болтался вздымаемый как на дыбу в тоскливое до непроглядного небо.
«Всё-таки вечность…», подумал он сверяясь со своими при жизни мыслями, «единственный круг вечного ада».
«Ну и хуй с ним», подумал он в следующее мгновение, «зато никогда не утрачиваемая возможность мыслить!».
И тут же почувствовал, как трос в небо начинает раскаляться и огонь возмездия проникает все уголки блеснувшего мыслью мозга.
«И если мысль всегда наказуема огнём - надо употребить огонь на всеобщее благо мысли!», он перекосился всем собой уже очень высоко над землёй и стал грызть себе ногу, с умением с которым хирурги-герои на войне отрезали себе изувеченные конечности. Догрызя до кости он плюнул кровью в сторону земли от боли и перегрыз кость почти переломав её челюстями.
А потом он падал.
Как ни в сказке сказать, ни пером описать. Сознание ни на одну минуту не хотело покидать его и вмещало в себя всю боль и страх падения. «Ничего, выберемся…», билось пульсом только где-то глубоко внутри. И он упал. Разбив лицо, и потерял, наконец, сознание…
Словно после тяжёлой раненой ночи, он поднял глаза от чёрной его принявшей земли, и улыбнулся наступающему из-за горизонта утру.
А на самом деле он был добрым…
Ни хух а сап-бе! – одолжил не задолго до края смерть для самое себя и пожелал на прощанье: «Идите во тьму!».
А мы знали его совершенно другим. Неженатым и трезвым как лётчика. Цикута – авиационный бензин человечества, прорасти во мне свои корешки, процарапай во мне свои острые лапоньки, разорви на вздорные клочки мою разнеженную о кровь степи нутрь. Сто крат увеличенный, постигший затмение, согласившийся со своею никчёмностью, разливший вокруг себя напиток бессмертных богов, заповедовавший жить да жить, вкрадчиво обесточенный самостоятельно за мгновенье застрявшее в вечности, позабывший как можно дышать, испытавший субстанциональный надрез о края своих век, на вдохе зашедшийся кашлем извечной тоски – «Не знаю! Не знаю! Не знаю!». Когда его сетями вылавливали втопшего в иле мокрой реченьки Стикс ён распух уже как ужака какая-то и не мог слова вымолвить ни в своё оправдание ни в хуя. Он представлял впервые и реализовавшись вконец живую чистую боль.
- Сократ, ты член партии? – криво усмехнулся читавший его досье рейхс-фюрер Харон.
- Жид проклятый! – разорвал нутро чрева Сократ. – Яблоко червоточило!
- Хуй с тобой, гад! Тада ы я – жид, - облокотился о края корёжащегося своего линкора Харон. – Будым с тобой жыдобать заодно!
Сумасшедший Сократ пил из речки ладонями неба муть. В царстве теней ведь не станешь ни кроликом, ни бабочкой, ни лютой зимой. За Стиксом только синдром. Синдром не прекращающегося последнего глотка, синдром отравленной вечности, синдром в босых тапочках по сиренево-серому снегу тикать голыми пятками – от сибя! От сибя! От сибя! «На хуй всё!», подумал Сократ вам на ухонько и вам пришлось оборачиваться – проверять. А ну как кто в комнате, а ну как за плечом смертушка, а ну как уж подписывают и по тебе табличку в холодном морговом заведении, чтоб навесить на лёд? Но внимательно вглядевшись в эпицентр события, он, наконец, внял. Выживать было незачем. Никто и не помирал. Только корчилось, и корчилось, и корчилось в нём и над ним в предродовых лютых сумерках болевое, уже надорванное им, небо…