Ана Пауча не плачет. Весь день она баюкает маленькое тельце. Наступает вечер, и она идет в заброшенный дом к своей собаке. Как всегда, она несет узелок и ломоть черного хлеба для своей подружки.
Старая женщина и старая собака, они нашли себе пристанище в одном из тех заброшенных домов, которые по всему миру вехами отмечают путь нищеты. Там всегда найдется обрывок грязного одеяла, чтобы прикрыть от ночной сырости поясницу и ноги, помятая миска, чтобы набрать воды, кастрюля без ручки, закопченная, словно она попала сюда прямо из адской топки, алюминиевая тарелка, которой, похоже, уже тысяча лет, прищепки для белья, два почерневших камня — они служат очагом, испещренная надписями стена — она защищает от ветра, крыша-решето — она создает иллюзию, будто спасает от дождя.
Иногда на полусорванной с петель двери пожелтевший крест указывает, что и этот дом не обошла эпидемия. Эпидемия и нищета — давние подруги, они почти неразлучны.
Наступает ночь. Ана Пауча разжигает огонь, чтобы согреть воды и вымыть усталые ноги. Она хотела бы рассказать своей собаке историю жизни — такую, какой она могла бы быть, но никогда не будет, — этого мертворожденного младенца, тельце которого она попыталась согреть своими руками мойщицы трупов. Но собаки нет. Такого еще не случалось, чтобы она забыла, как обычно, вернуться к вечеру. Может, она решила, что лучше каждому идти своей дорогой, жить на свой страх и риск. Нищета в одиночку — бездонная пропасть, вздыхая, соглашается Ана-нет. Но нищета вдвоем хуже: это зеркало, которое безжалостно удваивает ее страшный лик.
Ане становится грустно. Как-то вдруг. Она, привыкшая говорить только самые необходимые слова, уже подготовила для своей собаки длинное повествование о тоскливом одиночестве жизни, которая угасла прежде, чем увидела свет. Она даже решила пойти дальше и преградить дорогу смерти, нарисовать долгую и увлекательную дорогу славы, которая ждала эту несостоявшуюся жизнь. Она представляла себе, как говорит своей собаке что-то вроде того: «Этот малютка будет есть хлеба, сколько пожелает, он всегда будет светиться радостью, у него будут дети, и дети его детей, и, когда придет пора он сможет — я клянусь тебе в этом! — выбрать себе место для могилы, землю, где он найдет вечный покой, кусок мрамора, который его прикроет, дерево, что осенит его своей тенью. Он будет свободен, вот! Ни бог, ни человек не смогут заступить ему дорогу!»
Ана-одинокая. Она моет ноги в грязной теплой воде — она, Ана-нет, привыкшая к соленой морской воде! — и прижимает к животу узелок, где хранится сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она). Но в одиночестве, даже в разгар палящего лета она не может согреться. И тогда она понимает, что это душа у нее оледенела. Уже давно.
Собака в конце концов возвращается. В свете угасающего огня можно различить ее понурую голову. Мокрая, грязная, собака смотрит на старую женщину своим невидящем глазом и, похоже, понимает, что та не прочь еще что-нибудь поесть. Словно окаменев, Ана Пауча согнулась над своим неразлучным узелком и дрожит. Кусок черного хлеба лежит рядом с нею на обломке кирпича. Собака смотрит на него. И не улыбается.
Она выходит на минутку и возвращается с утопленным щенком в зубах, раздувшимся, белым, как молочный поросенок. Наверно, выловила его в болоте. Она кладет щенка к ногам Аны-нет. И даже хвостом не виляет. Она как бы говорит Ане: «Вот, возьми, поешь немного мяса».
Старая женщина сидит неподвижно. На глаза ее навертывается слезы, а она-то думала, что они у нее уже иссякли. Она смотрит на собаку, голова которой, словно отражение в воде, то вытягивается в ширину, то сжимается, как бы по воле переменчивых приливов и отливов. Она не знала, что ее собака собирается ощениться. Или это чужой щенок?
Подружка Аны-нет принимается тихонько грызть утопленного щенка. Покорно. Словно через силу. Нужно жить.
Через несколько дней, когда Ана Пауча, как и каждый день, шла в морг, собаку у нее на глазах изловили муниципальные стражники и увели на пункт сбора бездомных собак.
Закончив работу, Ана Пауча отправляется в мэрию, просит вернуть ей собаку. Есть ли у вас ошейник для собаки с вашей фамилией и адресом, поводок, справка о прививке? Нет. Есть ли у вас семьдесят две песеты (в эту сумму входят и налоговые марки), чтобы ее выкупить? Нет.
В таком случае…
Поскольку она имеет к собаке какое-то отношение, ей разрешают присутствовать при законной экзекуции. Вот и ее собака, словно в карантине, на дне пустого бассейна размером в один квадратный метр. На середине высоты бассейн перекрыт железной решеткой, чтобы собака не смогла убежать. В том случае, если у нее, бедной старушки, достанет на это сил. Они смотрят друг на друга. Приветствуя свою приятельницу, собака виляет хвостом, Ана, поборов отчаяние, вымучивает на своем лице улыбку.
Служитель в синей форме — верно, важная птица, думает Ана-нет, — величественным жестом подает знак. Вода течет, журча, как ручей, устремляется на дно бассейна, медленно наполняет его. Оба собачьих глаза, и пораженный бельмом и здоровый, смотрят в одну точку, словно молят о жизни. Сантиметр за сантиметром вода поднимается. Собака теряет под ногами опору, едва-едва перебирает усталыми лапами, пытается плыть. Каждая секунда чуточку приближает ее к хозяйке. Тяжело дыша, она не спускает с нее глаз, просовывает голову между прутьями решетки. Вода, этот прозрачный палач, поднимается неторопливо, как бы сознавая силу своего психологического воздействия. Она уже покрывает решетку. Над водой видна только собачья морда. Ана Пауча тоже неотрывно смотрит на нее. Собака пытается вдохнуть последний глоток воздуха, последнюю порцию кислорода, она вовсю работает лапами, борется с этим текущим врагом, который поглощает ее, покрывает своим колышущимся зеркалом. Она задыхается, яростно бьется о решетку, вскидывая над водой лапы. Потом, как бы одурманенная сном, успокаивается и, будто опавший лист, опускается на дно бассейна. Перед глазами Аны Паучи все еще стоит ее взгляд.
Служитель говорит:
— Кончено.
Ана Пауча уходит. Она не возвращается в заброшенный дом. Сгорбившись над своим узелком, она в одиночестве покидает этот город-кладбище.
Железная дорога. Ана Пауча продолжает свой путь под палящим июльским солнцем, которое словно застыло в зените. Больше чем когда-либо Ана-одинокая. Ана-усталая. В памяти произошел какой-то сбой: ее одолевают ясные картины воспоминаний, но они какие-то разрозненные, вырванные, как и сама Ана-нет, из привычной обстановки. Словно забытые и неожиданно найденные пожелтевшие фотографии. Ощущение легкости в теле в ее первую брачную ночь. Малыш, взлетающий к небу в руках отца. (Это Хуан, ее первенец, он уже понимал слово «папа», которое фейерверком вспыхивало вокруг его головки.) Продырявленная лодка, изъеденная упрямо наступающим песком. Письма, ежегодно приходившие ко дню ее рождения, которые каждый раз разрывали одни и те же дрожащие руки. Сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, утверждает она), который поднимается и медленно покрывается золотистой корочкой в жаркой печи. Труп девушки, на губах которой она, Ана, увидела улыбку. Собака под железной решеткой с устремленным в небытие глазом, закрытым бельмом…
Ноги обернуты в тряпье, в руках ставший словно свинцовым узелок, голова, повязанная черным платком побежденной воительницы, опущена — кажется, будто Ана Пауча идет против ветра, — глаза сухи, в них отражаются лишь шпалы да заляпанный мазутом щебень.
Свисток паровоза перекатывается через холмы, скользит по рельсам, пробегает по металлическим щитам, предупреждающим о всякого рода опасностях на этом участке дороги: поворот, спуск, переезд, разъезд… Не оглядываясь, Ана неторопливо сходит с рельсов, она хочет узнать, неужто это вопящее чудовище и впрямь настолько быстрое, что может решить ее судьбу: поглотить или позволить идти дальше.
Она не замечает больше ни овечьих отар, ни пастуха, неподвижно сидящего в тени скалы, ни двух орлов, что парят над горными хребтами, не спуская взгляда с сосущего матку ягненка, ни речки, что течет под мостом и кажется совсем тоненькой ниточкой (серебряной ниточкой, читал когда-то в книгах малыш). Она не замечает больше ни многочисленных косарей с поблескивающими на солнце косами, ни тянущихся на ток нагруженных снопами мулов и их погонщиков в глубоко надвинутых соломенных шляпах, согнувшихся в три погибели почерневших сборщиц колосков, словно слившихся со своими корзинками из альбааки, которые они старательно наполняют, ни обгоревших на солнце детей, что приносят работающим кувшины с водой. Она не замечает ничего. Упрямая усталость, она идет вперед, приближается к Северу, к своему сыну, к своей смерти. Для нее не существует иного пейзажа, кроме того, что навеки запечатлелся в ее памяти.