Он не пришёл, и увиделись мы только после моего освобождения.
Двадцать дней спустя, закованный в наручники, я направился по широкой жёлтой, ведущей на волю стрелке к окошку, у которого расписался в получении личных вещей. Ключи от дома, бумажник (без прав Криса Торна), часы («Где ты их украл, сынок?»), солнечные очки и пачка жвачки. Наличные из полутора долларов в начале срока превратились в тридцать семь. Регистратор выдал коричневый бумажный пакет в кассовое окно и пропустил через автоматическую дверь. Не комната, а каменный мешок, по углам горгульями сидели два надзирателя. Под их присмотром я переоделся — изъятые в день поступления в арестный дом вещи ждали на низенькой скамейке: широкие прямые джинсы, тенниски, футболка с символикой «Нью-Йорк доллз». Перед выходом из раздевалки мне снова надели наручники (к этому времени я уже машинально подставлял запястья) и провели ещё через две автоматические двери, оба раза объявляя моё имя по селектору.
— Джон Долан Уинсент!
У второй двери наручники сняли, и я свободным человеком вышел в зал ожидания: копы, пластиковые стулья, автоматы с газировкой и сигаретами, взволнованные родственники… только папы нет.
— До очень скорого свидания! — ободряюще проговорили надзиратели, захлопывая тяжёлую дверь.
Выйдя на улицу, я услышал, как сигналит машина. Октябрьское утро выдалось ясным, но холодным, небо — пронзительно голубое, ветер обжигал уши и пальцы, в лужах на асфальте тонуло красное солнце. Машина снова просигналила. Это папа — похоже, ему не терпится поскорее отсюда убраться.
Приехал на коричневом «ранчеро», которого я раньше не видел. Пассажирская дверь сильно помята — интересно, кто отличился: папа или предыдущий хозяин? Судя по нервному ропоту мотора, пикап на последнем издыхании. За тридцать дней в арестном доме я стал совсем другим человеком, и поначалу отец показался мне чужим. Его облик помню лишь частично: жирные чёрные волосы, орлы, флаги, черепа на предплечьях и таинственное 13 1/2 на тыльной стороне левой ладони. Меня татуировки никогда не привлекали: вполне хватало врожденных знаков отличия.
Устроившись на пассажирском сиденье, я первым делом обратил внимание на обнимающие руль руки: пальцы грубые, с наростами и набитыми в драках шишками, на ладонях кровавые мозоли, под обломанными ногтями — траур. Судя по всему, он работает и к бутылке не прикладывается. На глазах солнечные очки с большими стёклами; надо же, вылитый коп! Никакого «Привет» и «Как дела?». Папа нажал на газ и кивнул в сторону конверта с личными вещами.
— Вышвырни отсюда свои шмотки! Они неудачу приносят.
Я вытащил ключи, бумажник, жвачку и показал на старую бочку для нефтепродуктов, стоящую у входа для посетителей.
«Пронос посторонних объектов на территорию арестного дома запрещён. Все посетители будут подвергнуты личному досмотру».
— Заверни вот туда, к урне, — попросил я.
— Открой окно и выброси. — Не отрывая глаз от дороги, отец помчался прочь со стоянки.
Так прошла наша встреча. Можно подумать, он забрал меня с затянувшейся тренировки по футболу и мы опаздываем на ужин. Лишь через полтора часа езды в полной тишине я понял, что впервые вижу папу в очках.
Чем дольше длилось тягостное молчание, тем сильнее хотелось узнать, как мама, однако огромные полицейские очки внушали какую-то робость. Но вот мы приехали домой, и я сам всё увидел.
Старый дом с двумя спальнями, который снимали родители, уже снесли, так что папа подогнал «ранчеро» к панельной пятиэтажке, поставил в крытом гараже (место номер 49) и провёл меня в квартиру. Красная дверь (тоже номер 49) — кто знает, сколько таких в бесконечно длинном коридоре! Наш похожий на барак дом вместе с тремя братьями-близнецами обрамлял грязный, неухоженный двор. Размытый дождём песок наполовину засосал старый трёхколёсный велосипед, спущенные футбольные мячи, обезглавленных Барби, пустые канистры из-под машинного масла и островки жухлой травы. Чуть позже я нашёл бассейн; на ведущей к нему калитке висит замок, а воды практически нет, за исключением небольшой грязной лужицы, в которой отмокало перекати-поле размером с шину бульдозера.
Спальня, кухня, ванная и гостиная, слишком маленькая, чтобы вместить нас с Шелли. В результате мама с сестрой заняли спальню, а мы с отцом — гостиную. В общем, изменилось всё, кроме мамы. Я приготовился увидеть её в покрывающей лысую голову косынке, бледную, с тусклыми бровями. Ничего подобного: мама была такой же, как всегда, только усталой и забывчивой. Чмокнув меня в щёку, она ушла на смену.
Бросившая школу Шелли работала полный день. Каждое утро в дешёвых юбке и блузке она уходила неизвестно куда и, сильно прихрамывая, возвращалась поздно вечером. Мама по-прежнему работала в кофейне и каждые две недели наведывалась в клинику. Папа устроился сварщиком в автомастерскую и впервые в жизни зарабатывал приличные деньги. Увы, его страховая компания отказалась платить за маму. У неё, мол, неизлечимое, ранее появившееся заболевание.
Кажется, для папы было проще, когда я сидел в тюрьме: никаких беспокойств со школой и копами, на один рот меньше.
Наверное, он хотел, чтобы я тоже бросил школу и пошёл работать, но мешал прикрепленный ко мне судом коп. Каждую субботу инспектор Даррел являлся к нам на квартиру, заставлял мочиться в стаканчик и копался в моём школьном рюкзаке. Высунув язык от усердия, я выполнял письменные задания по математике, а потом заставлял себя их показывать. Даррелу нужны были подписи родителей, а во время его приходов папы никогда дома не было. Недолго думая, инспектор отправлялся в мамину кофейню и брал подпись с неё.
— Я вижу тебя насквозь, Джон Уинсент, — заявил он во время первой же встречи, глядя мне прямо в глаза. — Только попробуй запороть итоговые тесты, живо за забор вернёшься! Пока я за тебя отвечаю, будешь посещать занятия и учиться со средним баллом не менее двух целых восьми десятых. Чем легче мне, тем легче тебе.
Никаких «Понял?», или «Дошло?», или «Я ясно выразился?». В тюремный дом не хотелось, поэтому я примерно ходил в школу, сидел тихо и даже с Луисом не связывался.
* * *
В квартире ни души. На секунду холодильник перестаёт урчать, шумовые помехи, которые обычно сходят за тишину, исчезают, и я слышу стук своего сердца. Именно так приближается черепобойка. Похоже на сон, который видишь, понимая, что это не реальность.
Я возвращался домой из школы, и, когда дошёл до двери, один глаз почти закрылся, ослеплённый неровным солнечным светом. С трудом сдерживая рвоту, я упал на кровать и накрыл глаза подушкой.
Весь вечер просидел на аспирине, разжёвывая горькие таблетки, пока на дне пузырька не остались только порошок и ватка. Начался кашель, такой сильный, что изо рта вылетала размякшая белая кашица, а я зажимал рот рукой, так как при каждой вибрации лёгких барабанные перепонки пронзала раскалённая спица. Слюни, сопли, кровь скребли горло и обжигали глаза. Рвало сперва желчью, потом превратившимися в мел таблетками.
Отпросившись с работы, родители прибежали домой, перепуганные звонком Шелли: «У Джона вся подушка в крови». Так я посадил желудок и ещё пару лет не мог есть острое и мучился со стулом. Двадцать четыре месяца в арестном доме на овсянке, картофельном пюре с подливой и вафлях — и проблемы как не бывало.
Пролежав несколько недель на кровати, я мечтал только о том, чтобы кто-нибудь зашторил окна и потушил свет. Мама пыталась кормить меня супом с сухариками. Аспирин не давала, зато пичкала таблетками, которые приносил папа. Неизвестно что из пакетиков и бутылочек без этикеток: «Вот дай ему, боль как рукой снимет».
Мама возвращалась домой пораньше, сидела со мной, пыталась накладывать компрессы. От холодной грелки голова болела ещё сильнее.
— Дорогой, не убирай, не надо!
— Нет, от компресса голове только хуже.
— Милый…
— Прекрати! — Вибрирующий воздух давит на уши. Пусть она уйдёт, перестанет разговаривать, даст мне спокойно умереть!
Даже мамино лечение сильно било по карману, но я понимал, о чём беспокоится отец. Некоторые формы рака передаются по наследству. У мамы рак груди, и распознали его слишком поздно. Я боялся, что в голове у меня разрастается опухоль, и знал: папа думает о том же. Поэтому он и отвёз меня в больницу через три дня, когда боль немного стихла, а его отпустили с работы. Из дома я выходил зажмурившись и крепко держал отца за руку.
От избытка внимания со стороны папы я никогда не страдал, но благодаря ему в шестилетнем возрасте научился менять предохранители. Поздним вечером мог запросто выйти из дома, разогнать фонариком страшные тени, достать из коробки для сигар двадцати- или тридцатиамперный предохранитель, заменить и вернуться домой к мультфильмам. А вот свет меня пугал. Больницы, кабинеты врачей, полицейские участки — везде горят мощные лампы, так что яркий свет я ненавижу с тех самых пор, как впервые прошёл компьютерную томографию.