— Нет, по моему экземпляру мы ничего не купим, — твёрдо сказал я.
Луис умолял, спорил, торговался, однако в конечном счёте уступил, помог собрать все ненужные обрезки и месте с фальшивым рецептом сжёг на листе фольги.
* * *
Сентябрь 1974 года, мне пятнадцать, только что пошел в десятый класс. Стащил из магазина бутылку виски, и в награду Луис позволил мне поводить его машину, у него тёмно-синий с металлическим блеском «додж», от шума и вибрации мотора кости будто кипеть начинают. Мертвецки пьяный, я извивающейся змеёй проехал по четырём улицам, а Луис сидел на пассажирском сиденье и бешено хохотал.
Что случилось дальше, не помню. Очнулся я на незнакомой улице, кипятящий кровь мотор заглушён, окно опущено, руки сжимают руль, в глаза светит фонарь. «Ваши документы!» От виски голова не соображала, и я протянул права на имя Кристофера Торна. На вид они были как настоящие, только указанный номер телефона не существовал. Прошло два года, но у судьи оказалась хорошая память. За второе правонарушение мне дали тридцать дней в арестном доме и двенадцать месяцев условно.
Месяц в арестном доме напоминал курс молодого бойца, пройденный мной в рекордно короткий срок. Я понял, что ты либо состоишь в банде, либо вступаешь в одну из них, причём быстро, либо сидишь тише воды ниже травы, если, конечно, хочешь выбраться на свободу живым и неиспорченным. Если не вступаешь и продолжаешь высовываться, становишься боксёрской грушей, либо курьером по провозке контрабанды, либо петухом — такая участь ждёт самых упрямых и никчёмных. Я узнал, что надзиратели не любят повторять сказанное и обладают терпением бешеных собак. Смутьянам живётся гораздо хуже, чем послушным, которым живётся невыносимо, а все эмоции, кроме напускной бравады, лучше подавить. Никаких слёз и меланхолии!
Я научился замыкаться в себе, тихо сидеть в камере, тренируя пальцы на колоде карт, которую купил в тюремном магазине, и бороться с чёрным отчаянием при помощи приседаний и отжиманий.
Я понял: хищники уничтожают не только старых и больных. Они убивают тех, кто попадётся, то есть самых медлительных, таким образом, укрепляя генофонд своих жертв. Слабые и старые становятся сильнее и моложе, поэтому инстинкты хищников оттачиваются с каждым поколением. Вот такая красивая самовоспроизводящаяся система, которая, развиваясь, к покою не стремится.
Помню, как в первый день я чуть не умер от шума. Жуткая бетонная какофония эхом отражалась о металл, плитку и камень главной галереи: звуки радио, телевизоров, крики играющих в домино и карты, плеск воды в душе, всё сразу и на предельной громкости. Такие же звуки я слышал в детстве, когда папа звонил домой с «золотых приисков».
В судебном доме совершивших ненасильственные преступления содержали в отдельном корпусе. В основном ребята были поопытнее меня и далеко не глупые. Соседа по камере, в которой мне предстояло провести тридцать дней, звали Джереми. Плотненький, низкорослый, с рыжеватой копной волос, он спал на нижней полке. Цвета его глаз я так и не разглядел: зажатые между припухшими веками, они больше напоминали щёлочки. Можно подумать, он всю жизнь у смотрового окна просидел.
Если брать тюрьму как микросистему хищников и жертв, то Джереми — настоящий моллюск: подозрительно щурится из своей раковины, уклоняется от разговоров. Стоило открыть рот, и мой сосед тут же загораживался комиксами. Со временем слова, которые он выдавал по одному в неделю, начали меня пугать. Я так и не узнал, за что его посадили.
— Дашь мне комиксы, когда дочитаешь?
Никакой реакции: Джереми пролистал свой журнальчик, положил в конверт, в котором его прислали (кто — неизвестно), и спрятал под матрас.
— Ты закончил? — было первой фразой моего соседа. Я как раз чистил зубы, поэтому поднял палец, секунду, мол, подожди, а потом предложил:
— Если хочешь, возьми мою пасту.
Снова никакой реакции. Джереми достал пасту со щёткой из свёрнутого рулоном бумажного пакета, который держал внутри подушки, почистил зубы, сложил туалетные принадлежности в пакет, заклеил скотчем, сунул в свой тайничок и, не сказав ни слова, ушёл в столовую. Вот таким был Джереми.
Я коротал время, играя сам с собой в двадцать одно: запоминал ходы и карточные комбинации, вёл счёт. За четыре недели в камере с необщительным соседом я стал лучше разбираться в людях. Нет, не интуитивно, такой способности у меня нет; просто наблюдая за ними, я постепенно решаю уравнение их характера. Жизнь человека равняется тому, что он имеет, плюс то, что хочет иметь, минус то, чем готов ради этого пожертвовать. Сумеешь подсчитать — значит сумеешь узнать человека. Есть более мелкие, дробные показатели: нервный тик, мимика, рукопожатия; умеющий наблюдать — увидит.
Я играл в двадцать одно лучше всех в отделении, зарабатывая на дополнительные батончики и журналы. Слишком много выигрывать нет смысла: бандиты всё отнимут. Во время прогулок они постоянно трутся у магазина — смотрят, кто сколько тратит. Хочешь пробиться к кассе — плати. Я платил, и меня пропускали. Обманные манёвры и показные движения отрабатывал в камере: если бы узнали, что я «фокусник», пришлось бы тренироваться в лазарете. То, что не тратил, откладывал в носок — на воле пригодится. За исключением игры в карты старался не высовываться. Может, этого и добивался Джереми: чем тише сидишь, тем меньше проблем наживёшь.
Блок общего режима переходил в широкий холл, расположенный на первом этаже состоящего из камер и коридоров портика. Именно там находились телевизоры, стулья и столы для карт и пинг-понга. Именно там мы после подъёма собирались на перекличку, проверку камер и распределение заданий. Меня как осужденного на короткий срок отправили в библиотеку. Протирать полки и выдавать книги следовало по утрам, потому что в полдень проводили проверку. Распорядок дня был примерно таким: подъём, перекличка, завтрак, работа, потом обед, разнос почты и свободное время.
Как-то раз после обеда я играл в двадцать одно, а Джереми один-одинёшенек сидел в телевизионном уголке и читал письмо: текст напечатан на машинке, адрес на конверте-тоже. Ни печати, ни шапки официального бланка, но по виду парня ясно: с кем-то из его родных несчастье. Положив письмо на соседний стул, Джереми прижал ладони к глазам. Всего один раз.
— Эй, ребята, — прокричал кто-то, — вы только гляньте!
Насмешки, плевки и издевательства злорадных хулиганов мгновенно облепили Джереми. Некоторые даже в ладоши хлопали!.. Глумлению помешали два надзирателя, которые повели несчастного в камеру. В мою камеру. Он оглянулся, и я увидел блестевшие в карих глазах слёзы. Надо же, карие! Сотая доля секунды, и Джереми низко опустил кудрявую голову, а я тупо уставился в дерьмовые карты, которые мне раздали: две семёрки, вот незадача!
— Эй! — окликнул моего соседа один из конвоиров. — Вот возьми. — Он протянул забытое на стуле письмо. Свист и насмешки провожали Джереми до самых дверей камеры.
На следующий день, получив талон на душ, я ушёл из библиотеки пораньше, чтобы взять полотенце и бритвенные принадлежности. Между холлом и библиотекой есть тёмный и довольно большой тупик. В библиотеку подростки-правонарушители почти не ходят, поэтому и охраны в этой части здания маловато. Свернув к тупику, я увидел тесное кольцо ребят из других отделений. Кто-то расстегнул оранжевый комбинезон, кто-то успел раздеться до пояса. Долю секунды я разбирался что к чему, а потом увидел лицо Джереми: горючие слёзы перемешивались с текущей из носа кровью. В следующий миг кольцо сомкнулось. «Шагай, шагай!» — прикрикнул на меня один из парней. Пришлось уйти.
Вымывшись, я вернулся в камеру и целых семьдесят минут тупо смотрел в учебник астрономии, не прочитав ни слова. Перед глазами всё та же туманность Андромеды, а в животе тугой ледяной узел. Джереми перевели в лазарет, и я больше его не видел.
В смотровое окно постучал надзиратель.
— Тебя вызывают к начальнику.
— Садись, Джонни! — предложил начальник. До этого я никогда его не видел, а Джонни меня звали только папа с мамой. — Сегодня утром я разговаривал с твоим отцом. — Начальник откинулся на высокую спинку кожаного кресла и осторожно, будто боясь сломать, взял тонкую золотую ручку. — По его словам, у твоей матери рак. Опухоль удалили, но, возможно, она успела разрастись. Это всё, что я знаю.
Короткий кивок в сторону двери, и надзиратель приготовился вести меня назад.
— В четверг твой отец придёт на свидание и сам всё расскажет.
В четверг утром я побрился, надел чистую робу, которая всю ночь «отглаживалась» под матрасом, и, дожидаясь папу, снимал шапку, тасовал, раздавал и прятал в ладони. Если подумать, из-за этих движений я и встал на скользкую дорожку!
Он не пришёл, и увиделись мы только после моего освобождения.