КОГДА Я ВИДЕЛ ЕГО В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ, он лежал на спине, совершенно неподвижный. Ноги — возле камина, правая рука — вдоль тела, пальцы — сжаты в кулак, левая рука — на груди. Его одежда была в порядке, кроме разве что пятнышка кофе спереди на рубашке. При том беспорядке, в котором предстала передо мной комната, в ней ощущалось удивительное умиротворение. Я бубнил какую-то песню. Предметы бросали длинные тени. Я был словно загипнотизирован. Огромная лужа крови растеклась вокруг его головы и тоже напоминала тень. Его лицо, а также шея спереди и справа были разбиты до такой степени, что шейные позвонки были полностью отрезаны от основных артерий. Голова продолжала держаться на коже и мышцах с левой стороны. Кость справа была проломлена. По темени был, очевидно, нанесен такой сильный удар, что значительная часть мозга просто вытекла наружу (все-таки удивительно, сколько материала свободно помещается в крохотной, в сущности, черепной коробке). Другие удары, пришедшиеся на лицо, были нанесены с такой жестокостью, что кости черепа и лицевые мышцы были превращены в сплошное кровавое месиво.
НА КАЖДОГО ИЗ ДРУЗЕЙ у меня заведено по отдельной папке. В папке Терри есть фотография его матери. Должно быть, я ее украл. По крайней мере, я не могу припомнить ни одной причины, по которой он мог мне ее отдать. С другой стороны, зачем мне воровать фотографию чьей-то матери? Матери всегда были для нас своего рода полицейскими. Они подозревали нас в магазинных кражах, уличных драках и торговлей краденым. Вероятно, она попала ко мне во время одной из неистовых уборок Терри, во время которых он в припадке чистоплотности отправлял все, что попадалось ему на глаза, прямиком в корзину для мусора. На фотографии его мать моложе, чем мы сейчас, а нам сейчас по тридцать. Она просто сказка: сладкая, неприступная, модная. Сейчас она тоже уже мертва, поэтому правильнее было бы сказать «была сказка», ибо на данный момент она-лишь часть истории. Она выглядит умненькой и красивой. Должно быть, мне это нравилось. Когда мы были законченными наркоманами и идиотами, я гордился тем, что знал мать Терри. По тем временам осталась странная тоска. Это был наш собственный извращенный способ получения подобающего образования. Мы проштудировали энциклопедии скуки и эйфории от корки до корки. Мать Терри считала, что я хорошо влияю на ее сына, наставляю его на путь истинный и помогаю ему уберечься от возможных неприятностей. А все потому, что однажды она попросила его что-то там прибрать, он стал сопротивляться, а я его уговорил. После этого она решила, что я ангел во плоти. Наверное, она подумала тогда: «Какой здравомыслящий, заслуживающий доверия мальчик». Мне же в свою очередь казалось, что она была антиматерью, просто классной зрелой цыпочкой — зажигаем! Но тем не менее я все время был настороже. Родители почему-то убеждены, что ты либо хуже, чем их собственный ребенок, и оказываешь на него разрушительное воздействие, либо ты — образец для подражания, но вы никогда не выглядите в их глазах равными с нравственной точки зрения. Во время обучения в колледже, за редким исключением, мы были до смешного похожи друг на друга. Мы одевались и декламировали свои словечки как попугаи-близнецы. Мы читали одни и те же журналы, рыгали и пердели ради увеселения друг друга и сожрали вместе тысячи пицц. В то время меня крайне занимал вопрос о том, как выглядят родители моих друзей голышом. По какой-то странной причине они казались мне страстными, как бесстыжие порнозвезды. Буфера мамаш вываливались из вырезов кофточек в цветочек, а кожаные перцы отцов торчали из бермудских шорт. Они были для нас единственными посторонними, демонстрировавшими нам свое расположение и щедрость. Они покупали нам разные вещи… Если мы, конечно, соглашались убраться в гараже. Чистой воды шантаж.
На похоронах Терри пристальные взгляды собравшихся буквально отправили меня в космическое путешествие на другую планету. Стояла гробовая тишина. В другой ситуации я бы разразился истерикой, что оскорбило бы родителей, но было и так очевидно, что мне тут хуже всех, поэтому я просто продолжал отчаянно кусать нижнюю губу и незаметно почесывать волосы подмышками. Он был для меня как брат. Меня обняли двадцать три раза. На мне были солнечные очки. Я нервничал. Я нервничал даже больше, чем горевал, потому то мне предстояло произнести речь. Это было чем-то таким, ради чего я втайне жил все это время. Обнажить всю правду о друге перед толпой людей. Я точно знал, что мертвый Терри был лучше любого из живущих. Как только все собрались в церкви, священник начал свою речь. Говоря что-то о том, как дух Терри вознесется в райский сад, где царят тишина и спокойствие, отец Гниломозг умаслил родственников и разозлил друзей. Я сделался циничным и почувствовал, что от меня воняет. Он также процитировал Рода МакКуэна[5]. Затем наступил мой черед. Я взобрался по четырем ступенькам на алтарь, повернулся налево и встал за кафедру. На мне были довольно поношенные туфли, но они все равно ужасно скрипели. Я был в угольно-черной футболке. В тот день было нестерпимо жарко. Я нервничал так, как никогда раньше. Но думаю, мне все удалось. Я говорил о том, какими хорошими друзьями мы были с Терри, как мы отвисали вместе с ним, и о том, что было у нас плохого и хорошего. Присутствующие смеялись в паузах сквозь слезы, и это было облегчением для всех. Мне даже начало казаться, что я вот-вот признаюсь в чем-то смехотворном, например, скажу, что я — жулик и у меня нет никакого права быть живым и что именно я и должен быть тем, кто лежит сейчас в гробу, наряженный в синий костюм. Я говорил о тех временах, когда он называл меня лучшим другом, и о том, как сильно это меня поддерживало. Мне всегда казалось, что Терри — слишком крутой чувак, чтобы использовать столь романтичные выражения. Я считал, что в наши дни лучших друзей уже не существует. Терри был очень высоким мальчиком. И, как знали все присутствовавшие, очень привлекательным. Мы относились к нему, как к сенатору, что ли. И мы бы, пожалуй, даже аплодировали, когда он заходил в комнату, если бы это не выводило его из себя. Терри был сильным, веснушчатым и язвительным. Он курил «лаки страйк». Иногда, когда он говорил, его рот вдруг искривлялся, будто его желудок пронзала боль или будто он вдруг осознавал всю банальность собственных мыслей, хотя его мысли никогда не были плоскими. Они были незаурядными и остроумными. Женщина в заднем ряду, переполняемая горем от осознания масштабов своей утраты, плакала не переставая. И без остановки хлюпала носом. У нее получался очень усердный плач. Я даже завидовал ей. Она с головой погрузилась в собственное горе. Мне тоже необходимо было заплакать, иначе это было бы как-то неправильно. И я начал повторять за ней. Медленно, пытаясь не выглядеть так, будто я притворяюсь. У меня получалось все лучше и лучше, затем я услышал звон в ушах, а потом накатили и первые волны плача. Я знал, что вот-вот разрыдаюсь. Я чувствовал это где-то в паху. Там все накалилось. Желудок сжался и будто пытался вырваться наружу. Грудная клетка просела. Печаль поднималась вверх по моему телу, словно ртуть. Это было прекраснее и страшнее всего, что я испытывал прежде. Я сказал, что Терри водил машину как бог, при этом заразительно вопил и отпускал непристойные шутки в адрес других водителей, что он обожал сэндвичи с яичным салатом и когда ел их, они смешно вылезали у него изо рта. Я понес околесицу. Мои челюсти свело, и рот растянулся в дикой гримасе. Глаза и лоб слились воедино в толстой складке. Должно быть, я выглядел чрезвычайно жалко, но именно это от меня и требовалось. Внутри тела все пришло в движение. В глазах помутилось, в голове все перемешалось. Меня начало трясти. Глаза наполнились слезами, которые буквально брызнули из их внешних уголков. И это мог видеть каждый — две длинные обильные струи. Я подумал было их утереть, но я был настолько доволен и поглощен собой, что вряд ли смог бы сделать это пристойно. Я пытался сдержаться. Но Я, предводитель плакс, да, я рыдал сильнее всех.
ЭТО МЫСЛЬ В ДУХЕ ТЕРРИ. Способен ли человек плакать, если у него только пустая глазница, если он лишился глаза? Если нет, то не покажется ли это странным, что он будет плакать только левым глазом, в то время как правый останется сухим и ни к чему не причастным.
КОГДА Я БЫЛ мелким шкетом лет тринадцати, то, победив кого-нибудь из своих друзей в борьбе, я садился на него сверху. Когда они начинали кричать, я запихивал их под кровать при помощи одеяла и подушки и велел заткнуться, а не то придет моя мать, начальница тюрьмы, и раздерет их на куски. К тому моменту, как она распахивала дверь, я уже успевал включить радио, и если она интересовалась, кто и почему шумел, и спрашивала что-то вроде: «Какие вопли, я думала, ты тут не один. У тебя кто-то плакал? Может, ты кого-то прячешь?», то я отвечал, что оттачивал удары и разучивал приемы боя. Она верила всему, что я ей говорил. Когда она уходила, я извлекал своего приятеля из-под кровати и заливал ему, что моя мать обожает, когда я делаю людям больно: «Она — просто сатана в юбке! Ты бы только видел, на что она способна!» И я не врал: она была каннибалом. Она варила и замораживала животных. Обожала мясо. Ее отталкивал шокирующий цвет крови, но нравилось, когда она, еще теплая, вытекает из тушки.