И мы поехали. Я быстро освоился с этой старой колымагой, и мы замечательно прокатились — с ветерком, по проселкам, и даже выехали на шоссе. Я уже говорил, что места там красивые, просто необыкновенно красивые, и то же самое я сказал Табу. «Да, — сказал он, — здесь очень красиво». Я спросил: «Ты знаешь, где мы, Таб?» Он сказал: «Знаю, конечно». Я сказал: «Хорошо», — и мы поехали дальше, а потом я снова спросил: «И как оно здесь теперь?» И он ответил: «Да точно так же, как было, когда ты спрашивал в первый раз». И я сказал: «Ты знаешь, где мы?» И Таб ответил: «Конечно, знаю». «И где мы, Таб?» — спросил я. «Тебе нужен подробный ответ?» — уточнил он. И я сказал: «Да». Он сказал: «Мы на планете Земля, третьей планете от Солнца, в западном полушарии, на континенте Северная Америка, в стране США, где-то милях в семи к северо-востоку от Стилуо-тера, штат Мэн». И я сказал: «Ты ошибаешься, Таб. Мы уже не в США. Минут десять назад мы пересекли границу, и теперь мы в Канаде. Канада все еще остается британским протекторатом, то есть, здесь все, чего мы не добились Войной за независимость — и, однако же, ты не заметил никакой разницы! Теперь я ответил на твой вопрос, Таб?»
Дзынь — прозвенел звонок. Профессор Мефисто собрал свои записи и направился к выходу.
На пятой парте в среднем ряду Кэнди только что дописала у себя в блокноте: «А как же Война за независимость?», — и подчеркнула «а как же» жирной чертой. Она подняла голову и увидела, что мальчик, который вчера беседовал с профессором в коридоре, идет по проходу, причем явно к ней.
— Это ты Кэнди Кристиан? — спросил он. — Да.
— Меф хочет с тобой побеседовать, — сказал мальчик и сердито добавил: — у него в кабинете.
— Что… профессор Мефисто?
— Ну, да, — мальчик усмехнулся почти презрительно, — профессор Мефисто, — потом резко развернулся и пошел прочь.
— Но почему… — начала было Кэнди, но мальчик уже ушел.
Она собрала свои вещи и быстро вышла из класса. В коридоре она огляделась, но мальчика не было видно.
— Ой, мамочки! — вздохнула Кэнди и поспешила в раздевалку для девочек, чтобы причесаться и подправить макияж. — Но почему… почему… — продолжала твердить она, стоя перед зеркалом. Она расчесала волосы и очень тщательно подкрасила губы. Она жутко злилась, что вчера у нее не получилось сходить в библиотеку. — Вот блин, папа! — высказала она и решила подкрасить глаза тенями, чтобы выглядеть старше, взрослее. Поскольку вчера она не смогла ничего почитать и ничего не узнала для общего умственного развития, она хотя бы могла попытаться выглядеть умной, начитанной девушкой. Так что Кэнди решила накрасить еще и ресницы — не сильно, а так, слегка, — и чуть-чуть подрумянить щеки. Она расправила блузку. Спасибо уже и на том, что сегодня она надела свою самую лучшую блузку, очень-очень красивую, с низким вырезом, в котором проглядывал краешек вышитой комбинации, тоже очень красивой.
Наконец, Кэнди решила, что она готова, вышла из раздевалки и пошла в кабинет к профессору Мефисто. Она тихонечко постучала в дверь, и голос, которым она так восхищалась, ответил ей почти тут же:
— Входите, входите.
Кэнди медленно приоткрыла дверь, как будто боялась, что дверь не откроется до конца — почему-то ей представлялось, что в кабинете профессора так много книг, что они занимают собой все пространство.
— Проходи, милая, проходи, — сказал профессор Мефисто, шагнув ей навстречу. — А я как раз налил себе традиционную послеполуденную рюмочку хереса. Надеюсь, ты выпьешь со мной.
Он выжидающе посмотрел на нее. Его лицо так и пылало, разгоряченное радостью бытия — его богатой, насыщенной и интересной жизни.
— Ну, я… — начала было Кэнди, но профессор уже наливал ей херес в крошечную рюмку.
— Да, обычно я в это время пью херес. С кусочком сыра. Кое-кто предпочитает чай, но мне кажется, в этом недостает чего-то такого, я даже не знаю… эту привычку, пить херес, я приобрел еще в бытность студентом, в Гейдельберге, а потом в Оксфорде… и я до сих пор глубоко убежден, что рюмка хорошего хереса — это изысканно и благородно, в то время как чай — это как-то совсем уже по-мещански, ты согласна?
— Ну… — протянула Кэнди, присаживаясь на стул, на который ей указал профессор. Девочка даже слегка растерялась — она никогда в жизни еще не пила «послеполуденный» херес, хотя читала об этом в романах о светской жизни и знала, что это и вправду изысканно и благородно. И она, разумеется, слышала, что профессор Мефисто приглашает к себе некоторых учениц и учеников из старших классов, чтобы «выпить по рюмочке и побеседовать»; и это считалось великой честью, которой удостаивались лишь немногие избранные.
— Этот херес мне прислал мой друг, Люччи Локо, португальский поэт-символист… теперь живущий в Париже, конечно… надеюсь, тебе он понравится.
Он сам отпил глоточек и поднял свою рюмку, как бы желая сказать: ну же, попробуй.
— Ala tienne, — сказал он, — за беспечный дух детства и его грешных радостей — каковые, увы, мы утратили навсегда! Итак, за юность! И за красоту!
Он выразительно замолчал, пристально глядя на Кэнди. Она покраснела и послушно отпила глоточек.
— Собственно, я хотел с тобой поговорить о твоем сочинении, — сказал профессор Мефисто и взял со стола, заваленного бумагами, тонкую стопку скрепленных листочков. — Которое «Любовь в современном мире». — Он пролистал первые две-три страницы и остановился в том месте, где на полях стоял большой красный X.
— Ой, мамочки, — тихо ойкнула Кэнди, приготовившись к самому худшему, и заранее начала лихорадочно соображать, что она скажет в свое оправдание, но профессор Мефисто откашлялся, потряс в воздухе стопкой листов и продолжил:
— Вот здесь. Вот здесь ты пишешь: «Отдаться любимому человеку — полностью, целиком, — это не просто обязанность любящего, предписанная старомодными предрассудками, но и особая привилегия, прекрасная и волнующая».
Он отложил листочки и вновь поднял свою рюмку с хересом, выжидающе посмотрев на Кэнди.
— Скажи мне, пожалуйста, что ты имела в виду? Кэнди беспокойно заерзала на стуле.
— Но… но… — проговорила она с запинкой, — разве это неправильно? Вы же сами так говорили. Я подумала… я была уверена…
Профессор Мефисто поднялся с кресла, сцепил пальцы в замок и поднял глаза к потолку.
— Разве это неправильно? — с чувством повторил он. — О, моя дорогая! Моя милая девочка… ну, конечно же, это правильно! Очень правильно!
Он принялся мерить шагами комнату, повторяя нараспев:
— Отдаться любимому человеку — полностью, целиком, — это не просто обязанность любящего, предписанная старомодными предрассудками, но и особая привилегия, прекрасная и волнующая!
Он снова сел в кресло и протянул руку к Кэнди, словно желая выразить этим порывистым жестом некое очень абстрактное, неуловимое чувство, которое нельзя передать словами — но и жест тоже не смог отобразить его в полной мере, и профессор бессильно уронил руку ей на колено, как бы признавая свое поражение.
— А желания мужчины, — сказал он тихо, глядя ей прямо в глаза, — они такие мучительные… и пронзительные.
Кэнди невольно вздрогнула и опустила глаза на огромную пухлую лапу профессора у себя на коленке — хотя, конечно же, для нее это была никакая не пухлая лапа, а красивая и выразительная рука великого Учителя, — рука, за которой она столько раз заворожено наблюдала со своей пятой парты в среднем ряду, когда профессор превозносил в своих лекциях человеческие добродетели и достоинства, и его восхищенные жесты предназначались, в каком-то смысле, и Кэнди, ведь она тоже была человеком и заключала в себе все достоинства и добродетели человечества; и ей сейчас было ужасно стыдно, что она вздрогнула, как последняя дура. Профессор Мефисто слегка сжал ей коленку и убрал руку.
— Это «пятерка», моя дорогая. Пятерка с плюсом. Замечательное сочинение, самое лучшее!
Сердце у Кэнди забилось от радости. Потому что все знали: если профессор Мефисто и ставит «пять с плюсом» за сочинение, то только одну на весь класс — по каждой отдельной теме.
— Спасибо, — выдохнула она.
— Я даже не сомневаюсь, — продолжил профессор Мефисто, снова вставая с кресла, — что у тебя это искренне. — Он нахмурился. — А то сейчас очень многие заявляют о чувствах глубоких и благородных, хотя на самом-то деле они ничего не чувствуют.
Он опять принялся мерить шагами комнату, время от времени останавливаясь, чтобы уважительно прикоснуться к какой-нибудь книге на полке или поднять руку, особо подчеркивая наиболее значимые места своей речи.
— В наше время немногие люди способны по-настоящему чувствовать… и я думаю, что причина — засилье коммерции; коммерческий взгляд на вещи убивает способность чувствовать… он уничтожает искусство чувствовать, ибо это и вправду большое искусство… чувствовать по-настоящему. Слова обесценились. Чем, собственно, и объясняется полный провал официальной религии… вечные ценности превратились в красивые словеса и не более того. Лицемерие! Неискренность — вот откуда все наши беды.