Поезда своими свистками не будят больше Ану ранним утром, нескончаемая лента железной дороги не мозолит ей больше глаза. На смену старому пейзажу пришел новый, со стаями — тут уж никуда не денешься — детей и собак на околицах деревень, но зато по крайней мере нет больше угольной пыли, нет шпал и сложенных штабелями рельсов, нет больше оград с облупившимися вывесками, которые сообщают, что здесь находится лесопильня, бетонный завод или какая-нибудь фабрика. Когда они идут по ухабистым проселочным дорогам, время от времени мимо проносится какой-нибудь старый грузовик, поднимая облако пыли, но оно через несколько минут растворяется в чистом воздухе сьерры. Стойкий запах сосны напоминает Ане море ее родимого края, спускавшуюся к берегу сосновую рощу, которая прикидывалась, будто отступает под порывами соленого ветра. Три ее сына вдыхали этот запах, смешанных с запахом соли и водорослей. Ее муж тоже. И она тоже. Кто бы мог подумать, что наступит день, когда она будет страдать от палящего зноя в самом сердце сьерры?
Она причесывается, мечтательно напевая вполголоса какую-то песенку, вспоминая, какие черные косы были у нее раньше, как вдруг Смерть неожиданно прерывает ее:
— Забудь о прошлом, Ана Пауча. Пусть оно спит. Зачем ты тратишь время, вспоминая те места, где когда-то была счастлива? Сейчас ты тянешь за собой калеку-музыканта, певца и поэта, который научил тебя читать и писать. Но тебе уже никогда не доведется применить свои новые знания. Ты не получишь больше ни одного письма от своего сына. Никогда не дочитаешь «Маленьких бродяг». Слишком поздно. Слишком поздно, Ана-нет.
Ана Пауча умолкает и снова прячет под платок белый венчик своих волос.
— Ана Пауча, опиши мне, что ты видишь! Если мои песни заставили тебя по-новому заговорить, то я хотел бы, чтобы твои глаза помогли мне по-новому видеть. Назовем это культурным обменом, пусть даже ты не понимаешь, что это такое.
Ана Пауча смотрит по сторонам.
— Ты что, язык проглотила? — нетерпеливо спрашивает калека.
Ана Пауча говорит:
— Вокруг все из камня. Горы, крест и храм.
— Итак, горы, крест и храм. Мы находимся где-то в Кастилии. Не скажу, что это очень точное описание, бабуля. Я хочу увидеть. Ты не могла бы немножко поднатужиться?
— Горы из белого, нет, серо-белого блестящего камня, он отливает металлом, словно бросает вывоз самому солнцу и возвращает ему его лучи.
— Гранит, — поет слепой, и ему вторит гитара. — Как ты напишешь слово луч во множественном числе?
— Л, у, ч, и, — покорно говорит старая женщина и пишет слово на пыльной эспланаде.
Гитара издает дребезжащее «да».
— А что еще вокруг камня?
— Сосны. Дубы. Темно-зеленые. Неподвижные. И серо-зеленые дубы. Кряжистые.
— Прелестно! Как назовешь ты различие между этими двумя зелеными цветками?
— Зеленые цвета-соседи.
— Поэтесса! — поет калека на октаву выше. — А реки?
— Водяные нити.
— Протянутые по земле добрым боженькой, чтобы путники могли освежить в них ноги. В нашей католической Испании все имеет свое место и свой смысл. Как напишешь ты слово католик?
— Я не стану его писать. Я уже давно поссорилась с добрым боженькой. Я хочу сказать — со злым богом.
— Но бог — не католик, дочь моя!
Ана Пауча смотрит на слепые глаза своего собеседника, на его улыбку, обнажающую в его склоченной бороде желтые, словно известковые зубы. И ничего не говорит.
Калека продолжает:
— Бедная и грязная старуха, да к тому же еще и невежественная! Нечего сказать, хороша вдохновительница моих лирических песен!
Он заставляет свою гитару рыдать. Лицемерно рыдать.
— Ты права. Никогда не пиши слово католик. Никогда не произноси его. Испепели его в сердце своем! Задуши его! Выбрось из своих снов! Только тогда ты начнешь жить. Ты ведь хочешь жить, не правда ли?
— Нет.
— Ана-нет, кончится тем, что я рассорюсь с тобой!
— А мне наплевать! — кричит Ана Пауча. (Эхо подхватывает ее слова, одевает их в гранит.) — И потом, все, что ты сейчас сказал, я уже сделала. Давным-давно.
Несколько минут они молчат, позволяя солнцу потихоньку поджаривать себя.
— Кто живет на небесах?
— Орлы. Вóроны, — твердым голосом перечисляет Ана Пауча.
— Вот как! Добрый боженька нашел себе идеальных заместителей! — балагурит калека.
— Ты хочешь, чтобы я написала вóроны и орлы?
— Не утруждай себя. Теперь ты грамотная женщина. И ты видишь — я счастлив этим!
Ана Пауча громко смеется. Смеется неожиданно свободным смехом, который родился у моря, прежним смехом, который жил в ней еще в те времена, когда ее грудь была неиссякаемым источником смеха. С ее глаз спала пелена, наследство ее собаки. Теперь это ее собственные глаза. Наконец-то. Она смотрит. Она видит.
— Небо, наверно, голубое? — тихо спрашивает слепой тоном ребенка, желающего воочию увидеть доброго (или злого) джинна, который часто является ему в его сказочных снах.
— Голубое, как море.
Молчание.
— Тебе его не хватает, моря…
— Его больше нет.
— Зачем ты пустилась в этот путь, Ана Пауча?
— Чтобы умереть.
— Ничего себе ответ!
— Иного у меня нет.
— А твой сын?
— Это одно и то же.
— Ана, Ана!..
Гитара тоже умирает, издав в агонии последние аккорды.
— Ана Пауча, мне хотелось бы, чтобы ты описала мне крест и храм. Если можно, поточнее. Я уже давно ищу глаза, которые могли бы помочь мне увидеть это… это чудо — как говорят, просто невиданное.
Его смиренные тон поражает старую женщину. Она с удивлением смотрит на его невыразительное лицо, на нем явно читается тревога. Она предпочла бы не рассказывать о том, что видят ее глаза, но если он настаивает… Должно быть, у него есть причины.
— Крест такой же высокий, как полет воронов. Как орлиный полет. Это высоченный камень, он вздымается к самому небу. Намертво стоит.
— Цинично?
— Я не знаю такого слова.
— Неважно. Продолжай.
— Распятия на нем нет. Просто один крест. Голый.
— Крест-шпага, всаженный в землю после победы. Крест силы.
Ана Пауча некоторое время размышляет.
— Да. Все так, как ты говоришь. Кажется, будто он упал с высоты и с силой вонзился в землю, будто его катапультой запустили.
— Ты попала в самую точку, славная моя Ана.
Она молчит. Она пристально смотрит на крест, огромная тень которого черным пятном покрывает каменистую долину. Словно плотная туча геометрической формы, упорно стоящая между планетой и ее солнцем. Кажется, что эта тень хочет поглотить весь земной шар. Ана Пауча знала, что земля круглая, но вот что представляется ей странным в этой тени: она распростерлась на все четыре стороны света и для нее не существует ни естественных преград, ни каменистых холмов, ни сосновой рощи, ни птиц, ни ящериц, ни множество потаенных уголков сьерры, невидимых Ане Пауче. А этот несущий тьма крест она видит, он протянулся до самых дальних ущелий, где прячется солнце, и загораживает его лучи, отчего кажется, будто солнце погасло. Огромная каменная птица, которую гигантская тень делает еще больше.
— Так продолжай же, боже мой! Дай мне увидеть! Разве ты еще не заметила, что я слепой?
Ана Пауча продолжает молчать, несмотря на беспокойство калеки. Она не умеет выразить словами свои чувства… И вдруг выпаливает:
— Мне холодно. От этого креста веет зимой.
Гитара соглашается. Но под этой тенью любая музыка теряет свою душу. И леденеет. И умирает. Слепой прижимает гитару к груди, как бы желая вдохнуть в нее жизнь. Но она продолжает молчать и, похоже, сегодня уже не воскреснет.
— А храм?
— Он тоже из камня. Высеченный в камне, загнанный в камень, сплошной камень: камни-стены, камни-окна, камень окружает, опоясывает, вбирает в себя высокую, окованную бронзой дверь, украшенную фигурами святых. Мы с тобой как два муравья, затерявшихся на эспланаде. Даже в бескрайней пустыне я не чувствовала себя такой ничтожной.
— А внутри?
— Не знаю. Все скрыто камнем. Я и сама хотела бы знать, есть ли там что внутри.
— Наверняка. Давай толкнем дверь.
— Ни за что на свете. Я туда не войду. Это сооружено не для жизни, даже не для того, чтобы просто почувствовать, что ты есть в этом мире.
— Ты чувствуешь, что живешь? Чувствуешь, что ты есть в этом мире?
— Нет. Но это сооружено и не для смерти. Во всяком случае, не для моей.
— Ты права. Это сооружено для славы.
— Ты же видишь, не для нас.
Они подходят друг к другу. Берутся за руки. Они таких крохотные среди огромной бескрайней долины. Ана Пауча чувствует себя связанной с «Маленькими бродягами» тесными узами одиночества.