Анна болезненно улыбалась, слушая мой рассказ. Я не вдавался в подробности — мне хотелось, чтобы она прямо сейчас поняла, кто тут главный герой и кому она обязана счастливым спасением, — просто все было так и так. «Ты мне веришь?» — спросил я под конец. Но Анна недоверчиво покачала головой: «Я этой суке не верю». — «Ну, давай позовем Кольку, у него прекрасная интуиция, пусть она сама ему все расскажет». — «Нет, нет, нет, — поспешно замахала Анна. — Только не это!»
Моя птичка сказала:
— Да мне-то как-то все равно. Я же рассказала тебе про себя — ну, какая я была, — и мне довольно, что ты меня не прогнал. Ты простил меня?..
Конечно, подумал я тогда, но вот уже сидя на дюне, в жарких серебристых кустах, мне вдруг пришло в голову, что это не совсем так, то есть все гораздо запутанней. И я это, наверно, как-то почувствовал еще тогда, а потому ничего не сказал — просто стал целовать ее прохладные веки, щеки, губы, короче, тереться мордой в тихом восторге утоления печали. А теперь? Теперь мне казалось, что я больше не смогу выпустить ее из рук. Но вот беда: что я могу предложить ей в ответ на ее, ошеломившую меня, откровенность?
— А мне ничего и не надо, — сказала она, щурясь на водную гладь. — В смысле, ничего от тебя отдельного.
Ну вот, а некоторые обзывали ее сукой. Впрочем, и насчет недоверия — тут тоже, похоже, Анна погорячилась. Во всяком случае, когда моя маленькая птичка повела меня на вечернюю прогулку (потому что доктор наказала обязательно перед сном гулять, а не сразу после ужина кидаться в постель за, опять же настоятельно предписанными мне, положительными эмоциями), мы смогли наблюдать дивную дачную идиллию. «Пошли, — сказал я, — я покажу тебе родовое гнездо», — и мы не спеша дали крюка по тихим сумеречным улочкам, где редкие дети играли в бадминтон посередине проезжей части, мимо базара, мимо нового (ха-ха, ему уже сорок лет), пустынного ныне, пионерлагеря и пришли на нашу улицу. С высокого Борькиного крыльца, куда мы незаметно пробрались, наш дом через дорогу был, как на ладони.
«Ничего себе хоромы!» — удивилась моя птичка, а меня удивило другое: никакой светомаскировки не было и в помине — на веранде сияла люстра, окна были настежь, из беседки доносился Колькин голос, вещавший по-английски, судя по тому, что оттуда вышла Анна с ведерком для льда, там имели место международные связи, а на веранде, куда она направилась, я разглядел старуху Кэт с книжкой в шезлонге. Но это теперь так хорошо видно, а раньше веранду заслоняла большая береза, на которой Анька-то и скрывалась от этой самой Кэт. И сирень была много выше, и дальше весь сад — сплошные дебри из яблонь. Я помню, мы забирались к Борьке на балкон и оттуда тихо шпионили, дожидаясь момента, когда можно будет незаметно проскользнуть к нам за чем-нибудь до смерти нужным, но так, чтобы нас не поймали и не посадили обедать, или ужинать, или не уложили спать.
«Давай наверх», — шепнул я моей птичке и подтолкнул ее к винтовой лестнице. «А что там?» — шепнула она в ответ. «Увидишь».
Балкон как-то опасно отозвался на наше вторжение, но я знал, что он железный, во всяком случае, если ступать около стенки, не топать по настилу и не облокачиваться на балюстраду, то он, возможно, и не рухнет. Теперь мы, отдышавшись, могли разглядеть Колькину спину в беседке — этот засранец по-прежнему щеголял в моем кимоно, — соломенные патлы какой-то тетки и подвижную мартышечью мордочку той самой Эллы, которая Роза. «Вот это компания! — рассмеялся я. — А где же длинная?» — «Вон там», — указала моя глазастая птичка. Действительно, за беседкой, за смородиной, над кучами мусора и пионов медленно двигалась долговязая фигура Дины-Иродиады, верней, только ее голова и плечи. Она рассеянно ковыряла в носу, с брезгливым недоумением оглядываясь по сторонам. Наверно, ее удивило наличие в этом, заросшем таволгой и кипреем, медвежьем углу участка, в тени полузасохшего штрифеля, большой мраморной ванны. Когда-то Гаврилыч нашел ее за два квартала в развалинах виллы — нам тогда было от силы лет по пять, — и эту зеленоватую глыбу местные пьяницы доставили ему сюда на деревянных катках. Он был очень доволен, он говорил нам, указывая на них: «Так строили пирамиду Хеопса». А вот в дом они ее затаскивать отказались, и она навечно вросла в землю у колодца. Потом рядом поставили этажерку с бочкой, и получилась купальня. Сейчас там на сучке висело синее Колькино полотенце и моя зеленая панама.
«Смотри, смотри, чем занимается твоя племянница», — вдруг сказала моя птичка. «Где? — не понял я, и тут же нашел Анну на веранде. Она стояла перед старухой Кэт. — А что? Утешает скорбящую». — «Как бы не так, — фыркнула моя птичка, — это по-другому называется». И действительно, что-то в этой сцене казалось чуть-чуть непонятным. Они о чем-то медленно разговаривали, вернее, что-то говорила старуха Кэт и держала Анну за руку, а та время от времени то ли отводила глаза, то ли украдкой посматривала на дверь, то ли прислушивалась к разговорам в беседке, хотя, чего там прислушиваться: даже мы через дорогу слышали Кольку, если я правильно понимал, он хвастался, что ни разу не был на пляже. «Да, — подтвердила моя птичка, — несет какую-то чушь про великую нежную мать и свои яйца». — «Яйцещемящее море — это Джойс, — пояснил я. — Профессор рассказывает девушкам о мифопоэтических основаниях современной культуры». — «А Мраморное море?» — «Нет, это он уже про свою ванну».
«Эй, что вы там делаете? — услышал я снизу голос Сильвы. — Давайте спускайтесь». Сильва стояла на замусоренной дорожке во всей своей полицейской красе: в одной руке у нее был фонарик, в другой — аппарат связи, который называют «уоки-токи», ее форменная рубашка жутко голубела в сумерках. Признаться, мне стало не по себе. «Ага, — сказала она, когда мы поспешно выполнили ее распоряжение, — Евгений и вы… какие милые лица. Наконец-то я смогу познакомиться с той, о ком у нас только и говорят. Меня зовут Сильва Пээк. Я начальник полиции, сейчас вы пойдете со мной в участок и там напишете объяснения, с какой целью вы проникли в дом, где накануне произошло убийство. Вы что, не видели, что тут все опечатано?» — «Опомнись, Сильва, — не выдержал я, — на дырке в заборе не было никакой печати». — «Еще не хватало, чтобы я опечатывала дырки в заборе! Идите, садитесь в машину».
Потом, когда нас отпустили, мы снова пошли в устье купаться. На море было темно от облачности, но очень тепло. Моя птичка сияла в свете прожектора, как золотая рыбка. Где-то над синими горами, у нее за спиной, вспыхивали в небе далекие молнии. Сильно пахло рекой и смолеными канатами, рыбзаводом. Ласковый ветер, как феном, мигом высушил нам кожу и волосы. Наша маленькая фляжечка постепенно пустела, я уже забыл о событиях этого странного дня, и только один дурацкий вопрос еще не покинул мою пустую голову: с кем там мог Колька разговаривать по-английски, не с этой же мартышкой Эллой — Розой, или как там ее звали?
«А как поживает твой катер? — спросила моя птичка. — Почему мы не ездим кататься?» А действительно, почему бы и не прокатиться завтра? Мне тоже очень захотелось очутиться на пустой равнине Флатландии, в зоне действия силовых линий воды и суши, простирающейся от кромки прибоя до горизонта, от Нижней кромки облаков до покоящихся на дне затонувших кораблей. Ведь река и море — единственное пространство, где происходят только естественные события, не замутненные глупой человеческой волей. Я вдруг понял, что никогда не верил в глубину, хоть и вторгался в нее юркими блеснами, студенистыми твистерами, живцами, хвостами и прочим в поисках удачи. Что я вообще знаю? Нет, не о рыбах — они очевидны, а о пересечениях судеб, об участи, о раскладе.
«Эти твои девки-пьяницы, кстати сказать, совсем непростые и очень стильные», — сказала моя птичка. Она еще что-то говорила мне, постепенно оседая на руке. Мы побрели домой, верней, я побрел по мелководью с дорогой ношей на руках, и всю дорогу поддерживал себя воспоминанием о том, как однажды катил по песку на велосипеде мешок судаков и снасти, и резиновую лодку телом ощущая живую тяжесть улова, а сновидной грезой пробивая себе путь в смутной достоверности надводного мира, еще более отталкивающего и таинственного.
Солнце уже показывало, что обед позади, а мы все еще оставались в своей ямке, и наши следы, идущие от воды, ветер уже почти совсем снивелировал заподлицо. Но никакого голода я не чувствовал. Мне нужно было что-то сказать ей, потому что ее последняя реплика меня сильно достала уже тем, что эти непонятные, и вроде бы, необязательные слова — как будто мои, но у меня не было возможности их сказать вслух — чтобы она слышала, — мне было довольно одного ощущения, сделанного в себе, открытия желания. Я бы, наверно, и не смог адресовать ей эти слова в этом порядке, как она, совершенно легко и безоглядно: «Я не хочу ничего отдельного от тебя».