Я купил его в Уолворте, но он прожил всего неделю, потом завял. Это было несколько месяцев назад во время президентских выборов тысяча девятьсот шестидесятого года.
Я посадил цветок в пустую банку от «Метрикала».
Сбоку на банке написано: «Метрикал — продукт для похудания», и чуть ниже: «Ингредиенты: обезжиренное сухое молоко, соевая мука, нормальное сухое молоко, сахароза, крахмал, кукурузное масло, кокосовое масло, дрожжи, искусственный ванилин» — теперь банка превратилась в могилу для кобровой лилии, сухой, темно–коричневой и покрытой черными крапинами.
И словно кладбищенский венок, из горшка торчит красно–бело–синяя табличка «Я голосую за Никсона.»
Балет питается энергией, которую излучает описание кобровой лилии. Этот текст хорошо бы смотрелся на коврике, лежащем у парадного крыльца ада, или как партитура для похоронного оркестра с ледяными трубами, еще можно превратить его в атомного почтальона, потерявшегося среди сосен — сосен, в которых никогда не бывает солнца.
«Природа наделила кобровую лилию способностью самой добывать себе пропитание. Раздвоенный язычок снабжен медовыми железами, привлекающими насекомых, которые и являются ее пищей. Внутренность капюшона усыпана волосками, чье назначение — задерживать насекомых, не позволяя им выбраться наружу. В стебле цветка обнаружен переваривающий раствор.
Предположение, что кобровую лилию следует ежедневно кормить гамбургерами или мухами, является ошибочным.»
Надеюсь, артисты хорошо знают свое дело, и в ногах, что танцуют в Лос–Анджелесе для Рыбалки в Америке, хранится теперь наше воображение.
УОЛДЕНСКИЙ[9]ПРУД ДЛЯ ПЬЯНИЦ
Осень, словно американские горки из плотоядных цветов, подхватила их и унесла за собой — бутылки портвейна и тех, кто пил это темное сладкое вино — тех, кого уже давно нет — всех, кроме меня.
Прячась от полиции, мы выбирали самое безопасное место в городе — парк напротив церкви.
Там росло три тополя, и стоял памятник Бенджамину Франклину — как раз перед деревьями. Там мы садились на землю и открывали портвейн.
Дома меня ждала беременная жена.
После работы я звонил ей и говорил:
— Я приду позже. Хочу выпить с друзьями.
Втроем мы, болтая на ходу, заваливались в парк. Друзья были непризнанными художниками из Нового Орлеана; там на Аллее Пиратов они рисовали туристов.
Теперь на холодном осеннем ветру Сан–Франциско они решили, что будущее предоставляет им только две возможности: открывать блошиный цирк или отправляться в психушку.
Об этом они и говорили, попивая вино.
Они говорили о том, что можно прицепить блохам на спину кусочки цветной бумаги — получатся маленькие костюмы.
Они сказали, что лучший способ дрессировки блох — это кормить их по специальной системе. Обязательно давать еду в строго определенное время.
Они говорили о том, как построят маленькие блошиные тележки, столики для бильярда и велосипеды.
Билеты на свои блошиные представления они будут продавать по пятьдесят центов. Цирк определенно ждет большое будущее. Может даже не хуже, чем шоу Эда Салливана[10]
Естественно, блох у них пока не было, но этих тварей легко наловить в шерсти белого кота.
Потом они решили, что у сиамских котов блохи должны быть умнее, чем у обыкновенных уличных. Вполне разумное предположение: блохи, пьющие интеллигентную кровь, сами обретают интеллигентность.
Тема иссякла, мы сходили за пятой бутылкой портвейна, потом вернулись к деревьям и Бенджамину Франклину.
Близился закат, в полном соответствии с законами вечности земля остывала, и с Монтгомери–стрит, словно стая пингвинов, возвращались офисные девушки. Они бросали на нас мимолетные взгляды и ставили отметку: пьяницы.
Художники заговорили о том, что неплохо бы отправиться на зиму в психушку. Они сказали, что там тепло, телевизоры, чистые простыни, мягкие кровати, соус для гамбургеров с картофельным пюре, раз в неделю танцы с поварихами, сухая одежда, безопасные бритвы и симпатичные сестрички–практикантки.
Да–да, психушку определенно ждет большое будущее. Зиму, проведенную в ней, ни в коем случае нельзя считать потерянным временем.
Однажды утром я шел из Стилхеда вдоль реки Кламат — большой, мрачной и тупой, как динозавр. Ручей Тома Мартина — холодный чистый проток — вытекает из каньона, и впадает сначала в кулверт под автотрассой, потом в Кламат.
В небольшую запруду, образовавшуюся там, где ручей вытекает из кулверта, я забросил поплавок и подсек девятидюймовую форель. Очень красивая рыба сорвалась с крючка над самой водой.
Ручей тек по дну непролазного каньона, заросшего ядовитым сумахом, но я все равно решил подняться по течению — мне очень нравился вид и звук этого ручья.
Имя тоже.
Ручей Тома Мартина.
Хорошо называть ручьи в честь людей, а потом брести по берегу, разглядывая все, что они знают, умеют и на что претендуют.
Но этот ручей оказался настоящим сучьим сыном. Я получил по полной программе: колючки, заросли сумаха, ни единой заводи, чтобы забросить удочку, а каньон местами становился настолько узким, что ручей превращался в струю из водопроводного крана. Доходило до того, что я зависал на месте, не зная, куда поставить ногу.
Нужно быть сантехником, чтобы ловить рыбу в этом ручье.
После той первой форели я остался в одиночестве. Но тогда я этого не знал.
Два кладбища лежали бок о бок по сторонам двух небольших холмов, между ними тек Кладбищенский ручей — медленный, торжественный, как похоронная процессия в жаркий день, с отличной форелью.
Смерть не возражала, чтобы я ловил в ручье рыбу.
На одном кладбище росли деревья, политая из ручья трава весь год сохраняла зелень и свежесть Питера Пэна[11] у могил высились мраморные надгробия, памятники и склепы.
Другое кладбище предназначалось для бедных: деревья на нем не росли, а трава за лето становилась бурой, как спущенные автомобильные шины, и тихо ждала, когда поздней осенью появится наконец механик–дождь.
Мертвым беднякам не ставили роскошных памятников. Надгробиями им служили деревянные таблички, похожие на горбушки черствого хлеба.
Преданному отцу–недотепеЛюбимой мамочке, уработавшейся до смертиНа некоторых могилах стояли стеклянные и консервные банки с полевыми цветами:
Вечная
Память
Джону Талботу,
укокошенному
в возрасте 18–ти лет
в таком–то притоне.
1 ноября 1936 года.
Эта майонезная банка
с полевыми цветами
оставлена здесь шесть месяцев назад
его сестрой,
которая сейчас
в сумасшедшем доме.
Пройдет время, и, подобно сонному повару привокзального буфета, разбивающему яйца о край сковородки, непогода позаботится об их деревянных именах. Между тем, богатые имена надолго останутся в мраморе, как надписи на бутылках с дорогим коньяком, или, словно кони, унесутся причудливой дорогой прямиком на небо.
Обычно я ловил рыбу в Кладбищенском ручье в сумерки, когда открывались шлюзы, и появлялось много хорошей форели. Мне не мешало ничего, кроме нищеты смерти.
Однажды, собираясь домой и отмывая в ручье форель, я вдруг представил, что иду по бедному кладбищу, подбираю траву, стеклянные и консервные банки, таблички, завявшие цветы, жуков, сорняки, прах, потом прихожу домой, зажимаю плоскогубцами крючок, цепляю к нему слепленную из всего этого добра наживку, выхожу во двор, и, забросив привязанный к леске крючок высоко в небо, смотрю, как оно летит за облака и пропадает в вечерних звездах.
Хозяин книжного магазина не был колдуном. Он не имел ничего общего с трехногим вороном на одуванчиковом холме.
Естественно, он был еврей, отставной торговый моряк, торпедированный когда–то в Северной Атлантике и плывущий теперь по волнам, дожидаясь, пока смерть о нем не вспомнит. У него имелись: молодая жена, инфаркт, фольксваген и дом в округе Марин. Он любил книги Джорджа Оруэлла[12] Ричарда Олдингтона[13]и Эдмунда Уилсона[14]
Школу жизни он прошел в шестнадцать лет сперва у Достоевского, потом у проституток Нового Орлеана.