— Я говорю на одном языке с тобой, — заметил Ангел. — И хочу, чтобы ты меня понял. Или предлагаешь перейти на язык небесных сфер? На этом языке все слова звучат красиво. Например, слово «пидорас»…
— Представляю, как вы там в райских кущах развлекаетесь, — пробормотал я.
— … И ещё слово «ГОЛОД», — продолжил Ангел. — Скажи, можно ли любить существо, не испытывающее боль? Не способное её испытывать?
— Мы любим умерших… — сказал я.
— Не то, — прервал меня Ангел. — Вы любите живых, которые вас покинули. Вы любите их такими, какими они были когда-то. Когда ещё были живыми. И могли испытывать боль. Вы любите их прошлых… не тех, какие они сейчас. Не тот прах, который лежит в могилах. Господу нужны живые. Он есть любовь. Но чтобы любовь жила… она должна… пронзать вас. Пронзать… насквозь!
— А что такое любовь? — спросил я.
— Это сострадание, — ответил Ангел.
— Значит, — продолжил я, — состраданию нужно страдание, чтобы было чему сострадать? Иначе сострадание пожрёт само себя? Богу нужно взять ребёнка за ручку и прижать детскую ладошку к раскалённой сковородке? Чтобы было кому сострадать? Иначе… нет любви?
— Любовь Бога слишком огромна, — печально сказал Ангел. — Слишком огромна… Видишь ли, были времена, когда Господа не требовалось подобной… пищи. Система была самодостаточной. Мы творили миры. Мёртвые миры, состоявшие лишь из неорганической материи. Мы твёрдо верили в то, что Господь всеведущ, всемогущ, всезнающ. Что Творение полностью Им контролируется. Мы ошибались. Система слишком усложнилась, на каком-то этапе, сами того не понимая, мы прошли Порог Хаоса…
— Что?
— Энергия хаотических явлений превзошла возможности наших контролирующих систем. Был достигнут некий порог энтропийности… После которого надо было решать: или прекратить акт Творения и законсервировать систему в текущем состоянии, или продолжить… и искать новые методы контроля. И мы решили… Вернее, Он решил — нужна обратная связь. Нужно было создать мир, населённый великим множеством существ, наделённых сознанием. Бесчисленное проявление всевозможных форм сознания — от сознания насекомого до сознания человека. И наделить их душами, которые после гибели каждой из частиц этого мира возвращались бы к нам с самым подробнейшим отчётом о жизни этой частицы. И из этих отчётов как из маленьких камушков мы составляли бы мозаику, единую картину жизни созданной нами Вселенной.
— И ещё Господь захотел слиться с каждым живым существом, с каждой живою душою в единое целое, дабы была неразрывной Его связь со Вселенной. Чтобы никто, никогда, ни при каких обстоятельствах не посмел встать между Ним и Его миром… Он попробовал боль созданной нами Вселенной. И случилось самое страшное, что только могло случиться! Он пристрастился к ней!
— Подсел? — спросил я. — Как на наркотик? Бог — наркоман? А если в мире когда-нибудь не станет боли? У Бога начнётся ломка?
— Ломка начнётся у вас, — ответил Ангел. — У вас будет всё… ломаться… Э, да почти пришли!
Мы и в самом деле куда-то пришли (тогда я ещё не сообразил куда именно). Дорожка, по которой мы шли, упёрлась в наполовину заваленный, покачивавшийся на весу под порывами ночного ветра, насквозь пропитанный тяжёлым запахом древесной плесени забор, грубо сколоченный из когда-то прочных, а ныне уже отсыревших и расползшихся от времени досок.
Доски те местами были выдраны из забора и на тех местах из поперечных перекладин торчали погнутые (и, должно быть, ржавые… хотя в темноте разглядеть это было совершенно невозможно), но всё ещё острые гвозди.
О гвоздях Ангел предупредил меня специально, сказав при этом, что они могут очень здорово оцарапать. Если действовать неаккуратно.
— Мы что, должны лезть через эти дыры в заборе? — спросил я его. — Это ещё зачем?
— Затем, что и ангелам иногда нужен отдых, — несколько даже раздражённым голосом (как будто его вывела из себя моя непонятливость) пояснил Ангел. — ты ещё не понял, куда мы пришли?
— Честно говоря, нет, — признался я.
— Гостиница… проклятая эта помойка, — сказал Ангел.
И брезгливо поморщился.
И точно — чуть дальше, метрах в сорока от забора, из-за безжизненной темноты своей почти не выделяясь на фоне ночного неба, едва виднелось здание.
Здание гостиницы.
Конечно, это не был фасад. На той стороне, к которой мы подошли, было очень мало окон (скорее всего, какие-то хозяйственные помещения), и в тот поздний час свет в них уже был погашен. Отчего здание казалось совершенно нежилым. Заброшенным.
— Помойка. С обратной… самой грязной своей стороны. Смотри, там… впереди. Здание, окна. Третье окно слева — туалет. Там нет решётки. Вернее, её выломали не так давно. Ещё остатки ржавых прутьев из стены торчат. Обойдёшь здание, пройдёшь через главный вход — и по коридору до святого этого места, вонючего их сортира. А там уж и ангел Божий к тебе явится. По моему, всё очень просто. Номер комнаты помнишь? Если спросят…
— Триста сорок, — ответил я. — Три, четыре, ноль.
— Лишённые разума взамен получают хорошую память, — констатировал Ангел. — Как же велика премудрость Господа! Забор еле держится, так что, когда будешь пролезать в дыру — не вздумай опираться об него. Вся эта гниль обрушится нам на головы. А труха — посыплется за шиворот. Такая гадость!
— А ты хитёр, Ангел, — сказал я. — Скромность, ты говоришь, украшает слуг Божьих? А, может, предусмотрительность? Ты ведь специально на постое именно в этой дыре остановился, а не где-нибудь ещё. Это ведь, наверное, единственная гостиница в сраном этом городишке, которая тыльной стороной своей вплотную примыкает к парку. Значит, к гостинице в любом случае можно подобраться, не выходя на улицы и минуя людные места. Я то днём не заметил, не сообразил… Значит, ты ещё днём решил, что заманишь кого-нибудь в этот парк? Ай да поставщик наркотиков для Господа! Молодец!
— Иди, иди, — сказал Ангел. — Ты в небесные дела не лезь без моего на то разрешения! Нечего тут…
— Мог бы всё-таки меня предупредить, — не унимался я. — А то ведь не подготовившись… У меня ведь и инфаркт мог случиться.
— Исключено, — ответил Ангел. — Только не у тебя, господин живодёр и убийца, мой верный и добрый друг. Иди же!
На серванте — толстый слой пыли.
Тяжёлые, старомодные плюшевые шторы плотно задёрнуты.
Свет с улицы проходит сквозь тёмно-красную ткань и смешивается с тяжёлым, густым этим цветом. Отчего кажется, будто стены в комнате равномерно залиты липким вишнёвым компотом.
Отчего сладковатый привкус во рту и хочется смыть с рук едва упавший на них вишнёвый отсвет.
Шторы не открывали с самого утра. Возможно, не открывали уже много дней.
По полу тянет лёгким ветерком. С лестничной клетки, в щели проходит сквозняк.
На улице жарко, но здесь прохлада.
Компотный полумрак.
Я вспотел и совершенно вымотался пока добрался сюда.
Отдалённый район, сине-белые, бело-чёрные, просто белые кубики новостроек. Девяти —, двенадцати —, шестнадцатиэтажные дома. Опустевшие, дремлющие в полдневном жаре дворы. Закольцованные домами дворы.
Через весь город — на метро. От метро — трамвай. Медленный, как будто дремлющий на ходу трамвай. Он вздрагивал и подлетал на стыках рельс и, словно ненадолго просыпаясь после этого, слегка прибавлял ход. И через несколько минут вновь сбавлял ход, слегка раскачивался, переваливаясь с боку на бок; укладывался в ровное ложе рельс, снова погружаясь в привычную свою дремоту. И катил так, катил от остановки до остановки в трамвайной своей летаргии.
И мне казалось, что дорога эта не кончится никогда. Вот так вечно, вечно буду я ехать по охваченному оцепенением, застывшему в жаре городу. И долго, бесконечно долго будут тянуться полосы отблёскивающих на солнце рельс. И, возможно, когда-нибудь я и сам засну под чуть слышный стук и равномерное это раскачивание.
И проснусь где-нибудь далеко-далеко отсюда. Там, где оборвутся эти серые полосы рельс. Ведь они обрываются где-то?
От внезапной остановки я проснусь. И увижу, что в салоне я один. Двери открыты. С улицы задувает свежий ветер. Влажные листья шлёпают по стеклу. Накрапывает тёплый дождь. Сквозь незакрытые окна мелкие капли залетают внутрь и падают, падают на сиденья. Оставляя борозды, стекают по спинкам. И там, на конечной остановке, меня будет ждать…
— Серёжа, чаю не хотите?
Я и не заметил, как она вошла в комнату.
Полина Петровна, мама моей жены. Я никогда не звал её «мама». Только «Полина Петровна». Она меня всегда звала «Сергей», обращаясь исключительно на «вы». Это в глаза.
За глаза, я слышал, называла менее официально. Чаще — оскорбительно. Иногда — откровенно уничижительно.
Впрочем, наши истинные отношения не были секретом для нас обоих. Внешняя вежливость была лишь тонкой плёнкой, готовой прорваться в любой момент. И какой бы годами накапливавшийся гной тогда полился из-под неё… Мне было страшно даже представить.