Рональд выбрал сыну имя любимого персонажа из Нового Завета. Апостол Павел, бывший Саул, ослепленный и прозревший… Рональд полагал, что с таким именем его сыну нечего бояться ослепления — уже Павел, не Саул.
И впрямь — у малыша с младенчества был острый и пристальный взгляд, не такой, какой бывает у младенцев — эта глупая голубая муть — нет, Ронни казалось, что Пауль смотрит на все происходящее и видит его.
Пауль рос — маленьким (всегда меньше ростом, чем малыши его возраста), но не слабым; он никогда не болел и редко хныкал. У него, кажется, и не было периода умилительной младенческой пухлости, вызывающей стылый восторг старых дев в парке. Едва вылезши из пеленок, Пауль стал цепким, гибким и шустрым, словно паучок. Ронни с ума сходил от дурацкой радости, наблюдая, как его дитя осваивает — все более уверенно — сперва горизонтальную, а потом вертикальную плоскость… Того гляди оторвется от земли и улетит в небо, без крыльев, так, — думал Ронни, глядя на то, как его сын улыбается погибающей от холода астре, голубю на мостовой, огромной страшной лошадиной морде.
Пауль все рос, а Рональд все более и более проникался ощущением того, что дома у него живет чудо.
Острый и пристальный взгляд так и остался у мальчика — и он изводил и отца, и мать, и кого ни попадя вопросами — а что это? Как? Почему так? — позже началось: а как это работает?
Рональд знал, что родители жены в один голос назвали б его преступником за то, что он таскает сына по кабакам и прочим местам, мало подходящим для времяпровождения культурных младенцев. Тем не менее, он замечал, что у трехлетнего Пауля и словарный запас, и способы взаимодействия с миром — сущее богатство по сравнению со скудным багажом пятилетних культурных младенцев, гуляющих в парке с культурными мамами и боннами.
Когда Рональд возвращался с работы, его встречала сонная Мария — да, веки у нее припухли, а под глазами теперь слишком часто синели полумесяцы — следы опрокинутой ночи, печать бессонницы. Рональд знал, что она иногда не может спать — и читает до его прихода. Каждый раз сидеть в задымленном кабачке она тоже не могла — Пауля не следовало слишком часто водить в такие места, ребенок должен ложиться вовремя, а о том, чтоб оставить его дома одного, она не могла и помыслить — ни тогда, когда Пауль только и знал, как бы приложиться лбом о пятый угол, когда в комнате их четыре, ни тогда, когда он уже спокойно врал, что «ляжет спать в девять и не будет трогать спички и сидеть на подоконнике». Ладно, говорил Пауль, я просто буду придумывать сказку. Про кротов.
С кротами была отдельная история — однажды, когда Паулю было четыре, Гольдберги приняли приглашение случайных знакомых Рональда (по кабачку и скрипке) приехать к ним в гости за город. Ронни привычно прихватил скрипку, Мария надела какое-то платье в мелкий цветочек, Ронни его не видел раньше — и стала в нем удивительно юной, летней, легкой. Ронни подумал, что, может, плевать на приглашение, просто погулять с ней и с Паулем по полям, нарвать ей цветов, а Паулю показать муравейник — наверняка это грандиозное строение зачаровало б его на целых полчаса, и он не заметил бы, что родители спрятались в кустах и хихикают там, как маленькие…
Все шло прекрасно, и Пауль вел себя за столом, как самый маленький в мире дипломат аристократического происхождения. Он с честью выдержал обед. А уж хозяйскую атаку: «Какая прелесть, как воспитан! Пауль, а кого ты любишь больше — маму или папу?» и тому подобное он выдержал с блеском.
И тут-то прилетел откуда-то из дебрей огромного сада хозяйский сын — по виду года на три постарше Пауля — Хайни, длинный каштановый паренек, перемазанный всем, что растет в саду. Он что-то нес в сложенных лодочкой чумазых ладошках.
— Смотрите! Крот!
— О, — сказал хозяин, — Опять кроты… Вроде бы у нас их давно не было, правда, Вертер?
Вертер был таксой в полстола длиной. Ронни любил собак, но Вертера невзлюбил сразу — тот был умен и деликатен прямо-таки неприлично для пса.
— Вертер переловил всех кротов, — похвалился хозяин, — кроме того, он гроза крыс.
Убийца вредителей лежал рядом с хозяином и улыбался, счастливый. Ронни и без него подозревал, что иные ручные звери мало что понимают человеческую речь, а еще и посмеиваются над нами.
Пауль тем временем разглядывал трофей Хайни.
— Он же… мертвый? — спросил он.
И Хайни, с высоты своих восьми лет, ответил высокомерно:
— Конечно, раз уж он здесь. Кроты слепые, роют норы под землей, а если вылезают, то их убивает солнце.
Ронни тогда словно переселился в тело своего маленького сына. И увидел его глазами — мертвого звереныша, такого крошечного, в пол-ладони он был, этот кротик.
— Это предрассудок, — услышал он свой голос, — Солнце кротов не убивает, это ерунда.
Пауль изучал свою чашку.
С того момента он очень заинтересовался кротами. Прочитал все, что смог найти, о их жизни, и однажды сказал:
— Ну и что, что они слепые. У них есть другие органы чувств.
И придумывал сказки про них, поражая Рональда и Марию тем, как находчиво в этих сказках кроты использовали эти самые другие органы чувств вместо ЗРЕНИЯ.
Пауль рос, и все, чем он жил, в том числе и кроты — уходило в ту тень, какая заслоняет от нас, уже семи-десятилетних, наше младенчество.
Первый во дворе, первый в школе, Пауль-выдумщик, Пауль-сорвиголова, Пауль-маленький взрослый, одним словом способный расцепить дерущихся пацанов, одним взглядом дарящий, как наградой…
— У нас в семье все хорошо усваивали знания, — Мария.
«Не отступай», — Рональд.
Пауль, взахлеб читающий «Фауста». «Ведьмину кухню» — он читал так, что его даже попросили прочесть ее на школьном вечере для родителей.
Вот Паулю уже десять, и по-теперешнему нужно — ехать в Берлин, сдавать документы в канцелярию Гитлерюгенд. Съездили. Глупости, формальности. Ничего больше.
Рональд знал, что обманывает себя.
В далеком 24-м Рональд решил навсегда выкинуть наци из головы. Но у него это не получилось — время показало, что никак невозможно не думать о том, что расползается подобно заразе… Крысы плодились и благоденствовали, и даже заражали кротов своей жизнерадостной мозговой хворью…и кроты выползали на поверхность, под сжигающее солнце, кривое черное солнце с кривыми опаляющими лучами.
Наци были везде, со всех стен смотрел на немцев голубоглазый уродливый Крысолов. А во всех школах, кроме него, глядел на мальцов его наследник и ученик — тот, которого Ронни когда-то звал просто Бальдур. Его можно было видеть, как и фюрера, даже на открытках. Девчонки раскупали эти открытки вмиг — юный красавец с твердым взором и чувственными губами, с растрепанными короткими волосами, со стройной шеей, открытой благодаря распахнутому вороту рубашки… Самое смешное было то, что кротята так и остались слепыми, кривое черное солнце только еще больше слепило их. Рональд видел фотографии в газетах — рейхсюгендфюрер от хорошей жизни все больше раздавался в талии, а щеки уже и со спины были видны… Это подтверждало Рональдову мысль о преображении тех, кто пошел за дудкой Крысолова. Тоненький мальчишка с ясными глазами и легкой доброй улыбкой превратился в жирную крысу…
День рождения Адольфа Гитлера — праздник наци, но Рональду было не продохнуть — кабак набит, играй, музыкант, играй веселей, мы хотим веселиться, потому что мало ли что завтра, а сегодня — хотим.
Вечер, восемь вечера, 20 апреля. Не то что яблоку, вишне-то негде упасть. Скрипка подшучивает над собравшимися, над их серьезностью, над их усталостью. И вот уже кто-то улыбается, кто-то блаженно жмурится, хватив стопочку…
И почему вдруг, откуда — эта распахнутая дверь? Почему тот, кто пришел, стоит, не ступив за порог? Что это за белое пятно в темноте?
Не пятно — лицо. Женское лицо, которое еще утром — Рональд это отлично помнит — было красивым…
Рональд кладет скрипку на первый попавшийся стол и выходит, с каждым шагом ощущая, как растет земное притяжение, которого только что не было вообще — а теперь оно почему-то растет дальше своей нормы, с той же неумолимостью, с какой иногда ползет вверх ртуть в градуснике, показывая, что у больного вот-вот вскипит кровь… а ты можешь только бессильно наблюдать за этим.
Только бессильно идти, куда должен, уже почти волоча ноги.
И так нет ничего хорошего — нет и не будет — а тут еще дурная весть.
Голос Марии был странно спокоен.
— Пауль пропал.
Рональд молчал, и она объяснила:
— Пришел из школы. Сделал уроки. Пошел гулять. И до сих пор нет.
— Но еще только восемь…
— Но уже в это время он всегда был дома.
— Ну, может…
Рональд думал — да, действительно, ну может. Десять-двенадцать лет, компания пацанов, самый что ни на есть хулиганский и бродяжнический возраст. Куда-то забрели и не успели добраться до дома вовремя. Сидят, где-нибудь жгут костер и, упаси Бог, курят (ну-ну, две мятые сигареты на восьмерых?). Или еще что придумали… Небось, явится часам к девяти или в полдесятого, весь исцарапанный, в порванной рубашке и с виноватыми глазами…