Не хватает секса? Замути революции и выеби этот зажравшийся мир.
Я много раз конструировал под одеялом дергающуюся Пизанскую башню, представляя голую Алису, хотя всё, чем она меня удостаивала - это голый, не заинтересованный взгляд.
Восемнадцать лет - это опасный возраст. В душе чистый, плазменный идеализм. Попади мне в руки пистолет, я бы перестрелял всех неугодных на хрен. Или на член. Но что, в сущности, может сказать о любви восемнадцатилетний парень: либо то, что она говно, либо то, что она прекрасна. Это рубежное время максимализма, когда всё, что тебе не по нраву, не имеет право на существование, а всё, что тебе по душе, должно быть возведено в абсолют. Те люди, которые до зрелости могут сохранить такие убеждения, те, кто не идёт на компромисс, и ухитряются победить - становятся великими революционерами.
Но любовь, эта сучка с обвисшим выменем, должна быть убита в моей груди. Когда кровь вместо вен стынет в жилах, когда луна скалит жёлтые клыки, а ты смотришь на её фотографию и понимаешь, что всё то, что осталось в твоей груди, не похоже на любовь, а напоминает алхимический дистиллят из ненависти, льда, отчаяния, игольчатого мороза и ревности, тогда, обманывая сам себя, но уверенный в происходящем ты говоришь: "Любви не бывает". Исполнители этой фразы просто сами пострадали от того, что любовь кастрировала их душу. Что-то не вышло и мы надломились. Но это простое невезение. Ведь всё, что надо, чтобы убедиться в существовании любви, так это прочесть песнь про Тристана и Изольду или посмотреть на Тихонова и Хасис.
В трубке её мерцающий, как призрак, голос:
- У?
Она всегда так начинает разговор на расстоянии.
- Пойдём, - мои губы в холоде, - по делам?
- С целью или без?
- С целью.
Если бы я знал, что это навсегда изменит мою жизнь, то собственноручно бы укатал себя в тазик с бетоном и скинулся бы в гнилую реку. И всё-таки - это было страшно-прекрасно. Это непонятное ожидание сюрприза, что и делает жизнь запоминающейся.
Чумазое небо, вылезшее из заводской трубы, прикрыло глаза. Темнело. Огонёк сигареты, брошенный в коричневую урну, прочертил воздух оранжевой дугой. Аттракционы в парке катали визжащих людей. Их пережевывали веселящиеся механизмы, поглощали шатры и поздно ужинали комнаты страха.
- Куда закинем? - спрашиваю я, - везде люди.
Прекрасные волосы убраны под шапку, руки со сбитыми костяшками, которые я был готов целовать, спрятаны в карманы курток. Я не вижу в ней ни одной запоминающейся детали, на которую я бы смог подрочить ночью.
- Угу, везде люди.
- Может, не будем тогда?
- Ну, давай не будем.
Это мы сделали дымовые шашки из пропитанной специальным составом газеты и алюминиевой банки с вырезанным дном. Если закинуть её в толпу людей, то можно сравниться по ужасу террора с Усамой Бен Ладеном.
- Да спрячь ты уже дымовуху. На хрен она вообще нужна.
В парке располагался аттракцион Заводной Апельсин. Я подумал, что садишься в эту оранжевую чашку, там тебя опаивают молоком, бьют велосипедной цепью, а потом заставляют слушать старину Моцарта. Несмотря на это гениальное открытие, веселящаяся толпа проходит мимо нас, и я с горечью понимаю, что они, те, за кого я по идее борюсь, совершено чужие для меня люди. Может предложить прокатиться Алисе? Нет, не буду рисковать.
Я - человек посредине. Меня нельзя назвать маргиналом, потому что мне неудобно с краю. Меня не примет обывательская трясина и шальной задор экстремизма. Мы новое потерянное поколение, на чью долю не выпало ни большой войны, ни революции, ни социального катаклизма. Что и говорить, даже монгольского нашествия нет, сплошная таджикская экспансия. Избрать карьеру менеджера это всё равно, что добровольно оскопить себя. Быть офисными трилобитами, гневно собирающим хомячков в бложике по поводу снова сфальсифицированных выборов? Этим меховым шапкам нравиться жить, тогда, как мне хочется умереть. Многие из них ропщут на власть. Но если они действительно хотят посмотреть, кто виноват в том, что происходит в стране, то пусть просто заглянут в зеркало. Я ощущал себя отрыжкой общества потребления, потому что меня, не слишком умного и не слишком красивого, можно было продать только в провинциальном секонд-хенде. Меня купила бы какая-нибудь сталинская кошатница и насиловала бы затхлыми вечерами возле мерцающего телевизора.
Вот и все перипетии моей дальнейшей жизни.
О чём это я? Ах да, я - человек посредине и прямо по мне проехала цивилизация. Если бы прохожий спросил, что с моим лицом, то я бы ответил, что отравился, попробовав общество на вкус. Но, невозможно бороться за идею, не веря в лучшее. Ведь даже сквозь тюремную решетку мерцают звёзды, а значит жизнь со скрипом, но продолжается. Я говорю вслух:
- И всё-таки я так и остался ржавым романтиком.
На меня заинтересованно смотрит Лис.
***
- Знаешь, - начинает подобревшая Алиса, - меня тогда очень задело, что ты у Фитиля назвал меня шлюхой. Я даже хотела отрезать тебе член ножом, но потом передумала. Ведь надо же как-то размножаться белой расе.
Соль в том, что она это абсолютно серьёзно. Ещё нужно было воздать хвалу Яхве или славянским богам, что мне был уготовлен столь мягкий вердикт. Наверное, у неё какой-то пунктик, касающийся мужского хозяйства, поэтому она так часто этим грозит. Когда ты испуган, лучше шутить, поэтому говорю:
- И что же тебе помешало?
Лис говорит:
- То, что я не шлюха. Это и помешало. Когда оскорбление не имеет под собой никакой почвы, оно не должно трогать человека.
- Ну, ты это... извини меня. Я не хотел.
- Ты посчитал, что я живу с Фитилем? Что мы трахаемся? И поэтому обиделся?
- Типа того.
- Значит, если тебе было не всё равно, ты влюбился в меня?
Мои уши горят, как маяки на скале: какого лешего она разговаривает, как мужчина? Это я должен напирать на неё, чтобы склонить к соитию, продолжению себя в вечности, ловко замаскированным под лживыми чувствами. Или... взаправду люблю? Я говорил так когда-то. Но ведь та компания, с которой я связался, напрочь отрицает возможность существования такого чувства.
- Не влюбился. Был привязан к тебе, вот и всё. Потом, когда я почитал журналы, то понял, что любовь для слабаков. Она мешает выполнить своё предназначение. Любовь не для национал-социалистов.
- А что тогда для национал-социалистов? Расово верный арийский кулак?
- Не-е.
- Или просто животный секс? Тогда почему ты не завалишь какую-нибудь тупую русскую пизду?
- Не хочу.
- Значит, в тебе есть чувства, а ты их зачем-то убиваешь. Ты что, такой трус, что тебе за них стыдно? Или какой-то идеолог, который давно сидит или убит или стал овощем, может говорить тебе, как жить? У тебя нет головы на плечах?
Я начинаю злиться под стать кривой сабле месяца в небесах. Но всё же нахожу силы продолжить аргументированный спор:
- Да заткнись, ты... шлюха!
Алиса поворачивается ко мне, и я с запозданием понимаю, что не успею отпрыгнуть, если она захочет нанести на белый воротничок моей куртки светлый цвет из артерий. Её глаза горят изумрудным огнём и за то, чтобы лишнюю секунду наблюдать эту мистерию, я готов, не раздумывая, отдать чью-нибудь жизнь.
- Запомни, Сеня, у меня еще ни с кем никогда не было. Потому что я не хочу. Потому что кругом такие мудаки, как ты. Обыватели в шкуре волка, а внутри гнилье. Это ты Сеня шлюха, а я девственница.
Я обижен до глубины души, поэтому спешу её опровергнуть:
- Ээ! У меня тоже еще ни с кем не было, я не...
И тут я понимаю, что сболтнул лишнего. Только что я нарушил самое главное табу в мужском мире. Ты можешь признаться, что ел дерьмо, что удовлетворяешься в дырку в матраце, что предавал друзей, слушаешь Укупника, разрывал на части младенцев, что ты был антифой, но, все эти заявления меркнут по сравнению с тем, когда ты заявляешь кому-то: "Я - девственник".
- Ты?
Это как взорвать внутри водородную бомбу, особенно если тебе уже больше восемнадцати. Мужское эго и женская цивилизация заставили стыдиться того естественного факта, что у тебя есть повышенные критерии к будущей избраннице.
- А я думала ты это, наоборот...
Злость подменила разум, не понимая ничего, кричу:
- Ни хера! Я вот такой... Такой, который тебя никогда и не любил. А ты можешь идти на хуй, сука.
В бешенстве я давил сопротивляющуюся под ногами землю. Если Алиса расскажет об этом остальным, то я повешусь! Пусть мир будет веткой осины, а я Иудой. Меня всё достало до такой черты, за которой выбор снова заметался между безумием и самоубийством. В этот момент я укрепился в своей ненависти сильнее, чем Измаил перед штурмом Суворова. То человеческое, слишком человеческое, что ещё осталось во мне, дистиллировалось и выходило с каждым раздражённым дыханием, растворялось с каждым новым ненавистным вдохом. Минут через пять я мутировал бы в опасного социального монстра, который считал бы богом майора Евсюкова.