– Давай перекурим, – сказал Михаил, – ты много работаешь – и совсем без перерывов, так нельзя! Перекурим, поговорим!
Я понял, что ему что-то надо от меня; интересно чего, если невзирая на мое открытое презрение к нему он таки решил со мной разговаривать, значит, что-то совершенно неординарное должно было родиться в его шишковатой голове! Ну, ну, послушаем…
– Чего тебе надо? – грубо спросил я его.
– Давай покурим и поговорим, – простонал он, выпуская притворную улыбку на своей маслянистой морде.
– Сразу говори, чего надо! – рявкнул я и шлепнул побольше цемента на трещину в стене. – Выкладывай!
Михаил заулыбался. Покрутил головой.
– Хорошо ты меня знаешь. Вот приятно с таким человеком. В доску свой. И ходить вокруг да около не надо. Сразу к делу. Так вот, я решил разводить птицу, – начал Потапов, и я чуть не расхохотался: и стоило из-за такой чепухи влезать в башню! – Не смейся! Это дельное занятие. Сам что будешь зимой жрать? А я утку! Они так недорого стоят, сейчас маленькие, жрут что попало, если взять сразу штук тридцать, всю зиму можно только на утятине держаться!
– Бог в помощь! – крикнул я на него, поборов желание сплюнуть.
Но он влез по пояс, торчал из пола передо мной, мешая приступать к работе.
– Видишь ли, там, я думаю, можно, да я просто уверен, можно сбить цену. Потому что кое-кто, я видел, не по бумагам покупает, а как свои…
– Что значит как свои? Что ты плетешь? Кому ты свой в Дании?
– Да блин, дай сказать! Я ж те говорю, если, может, ты поедешь с нами, поговоришь по-датски, объяснишь, что мы свои, что живем тут, понимаешь, будем каждый год покупать, может, он продаст, ну не как этим, в город, кто отчитывается, а по-черному, без налога… Заодно я корму куплю тоже побольше, всяко у них дешевле, чем в городе заказывать…
Меня разобрал смех. Я бросил кельму, выкурили джоинт, поехали на ферму. Заодно в магазин меня завезли, затарился. Птичник оказался настоящим троллем. Горбатый, бородатый и с бельмом. Я все понял: с таким не договоришься. За крону удавится. Дохлый номер. Но Михаил настаивал. Он встал передо мной, именно передо мной, уставился на меня и грозно говорил то, что я должен был сказать птичнику, а я, отвернув от Мишки голову, чтоб слюни не летели, вежливо все переводил старику. Но тролль не купился на мои улыбки и вежливо склеенные фразы. Он же не дурак, он видел, как говорит Михаил. А того распирало. Как только начали торговаться, Михаил посинел, принял очень грозный вид, у него на губах выступила пенная кайма, глаза налились кровью. Он смотрел на меня и даже закатывал от ярости глаза, когда я ему передавал насмешливые ответы несгибаемого старика. Когда в седьмой раз птичник с язвительной насмешкой сказал: «Передайте этому глупцу, что я не стану сбивать цену, и пусть катится куда хочет, я ему вообще ничего не продам», Михаил, не дослушав ответа, сказал:
– Тогда передай ему, что, если он в последний раз отказывается сбить цену, мы у него ничего не купим, и весь Хускего у него не станет больше никогда ничего покупать, и у его детей тоже!
На это старик залился хохотом и ответил:
– Ну и отлично! Не надо! Не надо! У меня достаточно покупателей и без дураков из Хускего, которые никогда прежде ничего у меня ни разу не купили! И еще: у меня нет детей! Так что пусть катится куда хочет!!!
Михаил все-таки купил где-то уток, украл несколько мешков корма. Я видел, как воровато они прятали корм, землю в целлофановых пакетах и большой мешок стирального порошка, которым, как позже выяснилось, было запрещено пользоваться. Когда Патриция и Жаннин увидели его жену с порошком, они стали ей объяснять, что это не экологический продукт… таким порошком стирать в Хускего нельзя… У нас тут грунтовые воды совсем плохие, добавил мистер Винтерскоу, когда и до него дошло, необходимо стирать только экологическим порошком, который стоил в два раза дороже. Мария пожаловалась Мишке, случился небольшой конфликт, вслед за которым последовал другой: утки вторглись в сад Клауса и поели гиацинты. Клаус пришел и пожаловался на это, заметив между делом, что металлический желоб, который Михаил приспособил у себя во дворе в качестве поилки для птиц, на самом деле является писсуаром.
– Видишь ли, Мишель, во время фестиваля очень много гостей, и они мочатся где попало. Так вот, чтобы они не зассали все вокруг, мы устраиваем временные туалеты. Видишь, те сараюшки? Это туалеты. А это, – указал он на металлическую поилку, из которой пили воду утки Михаила, – это на самом деле писсуар. Так что верни его на место, будь добр. И сделай так, чтобы утки не влезали в мой огород. У меня там растет марихуана и еще кое-что, кое-что такое, что, если утки съедят, непременно взбесятся и всех вокруг перекусают.
Все это вывело Михаила из себя. Я видел, как он гневно матерился, выбрасывая возле туалетов писсуар. А затем сколотил большой забор вокруг своего дома – каждый гвоздь с матами! Выкрасил в отвратительный желтый цвет. Все жители Хускего оскорбились. Это было неслыханно. Забор в Хускего! В два метра высотой! Такого никогда еще не видали! Да такой мерзкий! Желтый!
Ко всем этим мелким конфликтам добавился небольшой инцидент. Как-то мистер Винтерскоу услышал сильный шум сверла в замке. Он вспомнил, что не отдавал приказа начинать каких-либо сверлильных работ в замке, пошел проверить, что это такое. Там он никого не застал. Обойдя весь замок, никого, кроме литовцев, не нашел, зато увидел, что в главном холле, где должен был проходить семинар, на стене напротив камина, где обычно ставят кафедру, висела большая картина, на которой было изображено что-то вроде подковы.
– Что это за мазня?!! – вскричал мистер Винтерскоу на литовцев (позвали и меня). – Я вас спрашиваю, кто это повесил?
Те не знали, что это, откуда взялось, «мистер Винтерскоу, само, наверное, материализовалось, кто ж его знает, что тут происходит в этом чертовом замке… Женя, скажи ему, что мы не знаем… устали… перекурили… голова у всех болит… вчерашнее похмелье сказывается…». Я предположил, что, судя по стилю, картина могла быть Михаила Потапова. Пошли к нему вдвоем. Стучались в ворота. Старик взбесился: калитка на замке! Как это? Хозяин земли не может войти во двор, который на его земле! Кто разрешил замок вешать?
Вылез сонный Михаил. Старик потребовал от него признания: чья картина? Швырнул картинку на землю.
– Это же подарок! – воскликнул он, подпрыгнув на месте, бережно поднял. – Вам, мистер Винтерскоу, моя картина в подарок. Называется «Вечность». Тут изображен замок и подкова – символ русской вечности – на удачу, мистер Винтерскоу!
– Кто разрешил сверлить стену в Большом холле? Я вас спрашиваю! Кто-нибудь разрешал вам сверлить стену в Большом холле?
– Есть такая русская традиция – вешать подкову на дверь, на удачу, – сказал Мишка, – так как я решил, что просто так в таком замке вешать подкову было бы не очень красиво, я написал картину, которую и решил повесить…
– В Большом холле будет проходить семинар! Се-ми-нар! В стенах ничего не сверлить! У нас очень чувствительные стены! Могут пойти трещины! Понятно? И картинки там неуместны!
– Я вижу, вы не относитесь с должным уважением к русским традициям, – ляпнул Михаил.
– Всему свое время, место и назначение. В Большом холле нет места не только для русских традиций, там нет места каким-либо традициям вообще! Особенно во время семинара!
– Понятно, понятно, мистер Винтерскоу, – сказал Михаил, смахивая грязь со своей картинки, – всему свое время, место и назначение… это правильно… это верно… всему свое время…
Я похолодел от этих слов: в них звучала скрытая угроза. Я приметил, как лицо Потапова напряглось, окаменело – он что-то затаил, что-то омерзительное начало готовиться в его голове. Старик махнул рукой и пошел. Он не придал значения его словам. Я пошел к себе, но уснуть не смог. Меня обеспокоило это происшествие. Лучше, если они с треском разругаются и Мишку попрут из коммуны, думал я. Но что-то мне мешало с этим согласиться и на этом успокоиться. Просто так его уже не попрешь. Если он пустил корни, его уже так не вырвешь.
Скоро все это забылось. Были новые работы, новые авралы. Приехали непальцы… поляки, гуру… замок наполнился голосами, музыкой, топотом ног, бегущих вверх и вниз… С приездом батюшки из Санкт-Петербурга строительство бани зачахло, о происшествии в Большом холле забыли совсем. Старик был сильно возбужден, он только и делал, что говорил о том, что это очень важный шаг в развитии духовных международных отношений.
– Хускего и Россия, – говорил он. – Россия – страна оборванных корней! Очень важно возобновлять утраченные традиции, потому что традиции – это то, что связывает нас, людей…
Да, именно так он и говорил… Хускего и Россия… семьдесят лет войны с Богом… Россия, Россия…
Помешался. Глаза пылали. Он практически не спал. Все сидел за компьютером, письма слал, на телефоне был сутками. В этот судорожный период к нему ездила одна журналистка. Носилась с ним повсюду, как собачонка, смотрела ему в рот. Постоянно что-то записывала одной рукой. Другой манерно отводила пряди волос от лица. Я несколько раз видел ее. Каждый раз у нее были слегка приоткрыты губки. Она была словно в каком-то сне. Она была опьянена круговертью событий. Старик нас познакомил. Мы даже ездили в Копен все вместе, по делам. Я – опять за грибами. Старик всю дорогу говорил о проекте, о монахах, батюшке, а потом вдруг оборотился ко мне и взревел: