И тут уже обе они примирительно и лицемерно кивали, а потом Ивановна шла «додому кормить старого», потому что тоже человек, и его надо кормить, а бабушка, опустив глаза, и крепко держа меня за руку, поднималась по лестнице, и все это молча, и только по подрагивающей ее руке я понимала, чего стоит это молчание, – и вот, наконец, дома, опустив ступни ног в тазик с горячей водой, она давала волю эмоциям.
Когда бабушка парила ноги, начиналось самое, если хотите, интересное.
Это было «наше» время.
Бабушка, как я уже не раз подчеркивала, любила и умела рассказывать. Да что там, рассказывать!
Это был театр одного актера.
Там было и «за погром», и за «Бандеру», и за прочие кошмары, – например, о том, как мою бабушку спасли красноармейцы, или о том, как по пути в Конче-Заспу, воспользовавшись наивностью и красотой (а была она таки хороша – белокожая и сероглазая), ее ограбил «совершенно интеллигентный с виду «инженер»,, и как она выплеснула детский горшок в окно поезда, и что было потом, и про то, как за ней, за подростком, бежали бандиты, – ну, вы поняли, какие именно бандиты, и как она падала и бежала, бежала и падала, – в общем, судя по всему, бежала она достаточно быстро, – то ли они были пресыщены и не столь торопливы
В общем, интересно, что сказала бы моя бабушка?
Я помню, что говорила моя бабушка в тех случаях, когда сказать было нечего, и выбор был невелик, – главное, говорила она, – чтобы не было войны, – говорила она абсолютно искренне, и, честно сказать, после всего пережитого в молодости, я думаю, она уже мало чего боялась, – вот, разве только войны и голодной старости, – но свою войну она пережила, а старость, слава богу, была относительно спокойной, – да и бабушка была непривередливой, – на кусок хлеба и селедки хватает, а что еще надо старому человеку, я вас спрашиваю?
Бедность свою эти люди несли с достоинством, – все были одинаково бедны, плюс-минус, и пенсия была одинаковая, – у Ивановны и у моей бабушки, и жили они в затхлой пятиэтажке, и кушали свою дулю с маком, но войны не было, а за Бандеру они не вспоминали, по крайней мере вслух.
Конечно, бедность бедности рознь, – если бабушка моя с Ивановной какую-никакую пенсию, но получали, и таки имели тарелку «холодного» на первомайские, то, например, горбатая Любочка из первого подъезда имела только болячки.
И потому на фоне Любочкиных болячек и тягот (сумасшедшего зятя и ослепшего внука) бабушка с Ивановной выглядели почти благополучными, чего уж.
Я тоже там жила, абсолютно русскоговорящая девочка смешанных кровей, – в огромном дворе с непохожими друг на друга соседями, – украиноязычными, русскоязычными, – с запада, востока, а еще, конечно же, с Подола, – это было великое переселение народов, – часть Подола оказалась в рабочей слободке, на окраине, на отшибе, но, боже мой, это тоже было хорошо, потому что все, что есть, оно уже хорошо для человека, пережившего войну и погромы, – от Воскресенки регулярно ходил трамвай, и это было целое путешествие, – трамвай, метро, и самая прекрасная на свете станция «Днепр» со статуей рабочего и колхозницы, а еще песня про черемшину, и трио бандуристов, которых без конца показывали по украинской программе, и какой-то хор, и фильм студии Довженко, – на языке, который лично мне был гораздо менее понятен, – дома изъяснялись по-русски все же, – программ было, кажется, две, а потом – три – так вот, по украинскому каналу бесконечно печальные «писни», выжженный шлях и тоска, тоска, тоска, – то ли по прошлому, то ли по будущему.
Я там жила, и ходила в русский «садик», – по выложенной бетонными плитами дорожке через два палисадника, – дорогу я знала хорошо, и сад любила, и любила, когда всех рассаживали полукругом, и читали сказку на украинском, – как правило, одну и туже, – про Ивасика-Телесика, – мы знали ее наизусть, и, раскачиваясь на стульчиках, с упоением вторили, – «Телесику, Телесику! Приплинь, приплинь до бережка! Дам я тобі їсти й пити!», – в общем, других украинских сказок нам не читали, но я была хитрая, у меня была своя книжка со сказками, – у меня их много было, и армянских, и русских, и украинских, и читала я их с одинаковым воодушевлением, и потому часто заменяла воспитательницу, Тамару Адамовну, жгучую брюнетку, отмеченную тяжеловатой страстной красотой, – ей было явно не до Телесика, – устроившись поудобней, я раскрывала книжку и читала мимо строк, потому что читать было здорово, но придумывать – еще интересней, – тем более, что проверять меня не собирались, и таким вот образом, тривиальная история про Ивасика Телесика обретала новое дыхание, не скажу, чтоб совсем оригинальное, но дети слушали, и в ненастную погоду проблема досуга была решена.
Ни в коем случае не идеализирую времена хрущевских пятиэтажек, – конечно, в чем-то и дышалось веселей, и посвободней, и мебель новая, хоть и хлипкая, покупалась иногда, и трио бандуристов пело, а по первой раз в неделю крутили мультики (это если не считать «спокойной ночи малыши»), а по улицам ходил старик с котомкой, это был единственный нищий моего детства – высокий, слепой, не помню уже во что одетый и обутый, но не бомж, не опустившийся, не было ощущения грязи, – так вот, знали его все, и подавали, и я семенила и вкладывала в его холщовую торбу, а иногда в раскрытую ладонь тяжелую медную монету, – когда пять копеек, а в лучшие времена – рубль, – озираясь трусливо на стоящего неподалеку отца, я более всего опасалась соприкосновения с чуждым, непонятным мне миром, но ладонь, неожиданно легкая и теплая, неизменно оказывалась на моей голове, и неизменными были слова, – «хай тоби щастить, дитятко, щиро дякую»
А еще мы с папой придумали одну хитрость, – я была барышня, что называется, «с вывертом», настоящей жизни и не нюхала (хотя, на этот счет у меня было собственное мнение, смотря что считать жизнью, – ведь к окончанию института я и влюбиться успела, и насмерть разочароваться, но речь не о том), – я была барышня, не нюхавшая жизни, ленивая и безответственная, и, видимо, так и полагала остаток дней своих провести в неге и праздности.
И тогда мы придумали хитрость.
Свежая корочка диплома лежала на столе, и я понятия не имела, что же с этой корочкой делать, – ни одна из перечисленных в деканате вероятностей трудоустройства не воодушевляла, и, почти в отчаянии, почти вслепую …я ткнула пальцем, подобная полководцу перед решающим наступлением, – а не попробовать ли… не попробовать ли слиться с народом, стать, так сказать, частью его?
Скажу прямо, – на заводе мне сразу не понравилось.
Во-первых, ранний, очень ранний для меня, нежной горлицы, подъем, – точно сомнамбула, выплывала я из дому, вваливалась в колышущийся сонно вагон, потом – в обледеневший трамвай, который, тарахтя, подвозил меня к цели, – не правда ли, какое мучительное слово, – проходная, – для меня, свободного во всех отношениях человека, сносившего к тому времени не одну пару джинсов, прогулявшего не одну пару лекций, практических занятий, и худо-бедно защитившего какой-никакой диплом.
Я совала в окошко документ и направлялась к одному из дальних корпусов, – медленно, неторопливо, прямо скажем, шла, мечтая и вовсе никогда не дойти до своего проклятого отдела.
Мой стол стоял у окна, и, с бездонной тоской провожая снующие туда и сюда человеческие фигурки, я наливалась отчаянием, – это было бойкое место, – напротив цирка и универмага, – оттуда, из моего наблюдательного пункта, просматривались все без исключения очереди, – за дефицитными колготами, роскошным дамским бельем, кастрюлями и полосатыми венгерскими платьями.
Там, за проходной, за окнами третьего этажа, была свобода, – я ерзала, изображая некую деятельность, потому что настоящую работу мне (к счастью!) не доверяли, и приходилось шуршать бумажками, выполнять роль посыльного, то и дело отлучаться в туалет, и там уже, сидя на подоконнике, предаваться безудержному и монотонному отсчету секунд и минут, сосредоточившись на единственном, – дотянуть с божьей помощью до обеда, а там…
Напротив сидела Валентина Федоровна, – тяжеловесная, будто отлитая из чугуна, далеко немолодая дама с подобием проволочной башни из накладных волос, – порода «заводских красавиц» и комсоргов, – судя по всему, на завод она попала юной девушкой, – щекастой, румяной, ядреной, и… таковой она себя и ощущала, – во мне она учуяла классового врага, – это было что-то …биологическое, – мы невзлюбили друг друга с первого взгляда, и это была честная, достойная ненависть.