В последнюю минуту Энтони перечеркнул все планы, как будто их дружба ничего не значила. И чего ради? Ради того, чтобы собирать шишки в лесу за родительским домом! И все из-за дурацкой книжки, которую он где-то откопал, — в ней математика увязывалась с природой. Изданная лет двадцать назад, она была написана натуралистом, о котором никто и слыхом не слыхивал. Лето подошло к концу, а бедняге Энтони, несмотря на все его труды, похвастаться было нечем. Он так и не уловил связи между числами, птичками и пчелками. Никаких открытий, никаких математических пустячков, чтобы поддразнить издателей «Эврики». И дело вовсе не в отсутствии таланта. Видит Бог, равных ему Джон Арвен встречал крайне редко. В школе Верден инстинктивно схватывал суть математических действий. Да и позже, уже учась в Кембридже, Энтони слал ему письма, полные гениальных идей в области теории чисел. Так что в его таланте сомневаться не приходится.
Иное дело — здравый смысл. Он позволяет своим увлечениям брать над собой верх. Чего стоит его непоколебимая вера в то, что простые действия, механически повторенные бесконечное число раз (возможно с использованием некоего коммутационного узла вроде телеграфа), произведут настоящую революцию в математике.
«Я утверждаю, что водитель автобуса — это функциональное устройство внутри большей по размеру машины, более распределённое, но не менее механическое, чем автобусный маршрут или система…»
Джон Арвен складывает страницы и засовывает их обратно в портфель. Затем смотрит на стенные часы. Нет, это просто невыносимо. Куда, черт побери, подевался Энтони? Джон концентрируется на своем раздражении, и чем больше он о нем думает, тем сильнее оно перерастает в самую настоящую злость. Профессору ничего другого не остается, и он делает это уже осознанно. Ведь если он сейчас не разозлится, то в конце вечера его будет мучить мысль, что такого могло случиться с его другом.
В былые годы Джон испытывал сильное чувство долга в отношении Энтони Вердена. Как часто он не мог заснуть, тревожась за него. Однако лучшие дни их дружбы остались в прошлом, судьбы разошлись, он больше не хочет тех чувств — точнее, мрачных предчувствий, страха, гнетущего ощущения ответственности. Сколько можно, говорит себе Арвен. Пора наконец выбросить из головы тот жуткий вечер, когда они познакомились, когда Энтони заставил его дать клятву, что он сохранит в тайне случившееся. Клятву столь прочувствованную и торжественную, что она в некотором смысле выковала между ними железную связь, о которой Джон, возможно, и сожалеет, но которую никогда не осмелился нарушить.
Целый день улицы Фицровии бурлят всеми разновидностями лондонской жизни. Французы сталкиваются с африканскими сановниками, солдаты-отпускники преследуют продавщиц и официанток, продираясь сквозь толпы одетых в черное и что-то невнятно бормочущих евреев. Чернокожие поэты из Парижа, сверкая золотыми коронками, улыбаются хорошеньким девушкам, когда те в конце рабочего дня выходят из Сенат-Хауса и голова у них идет кругом от цифр. Выбрав удобный уголок, где можно не привлекать к себе внимания, Энтони восторгается увиденным. Невозможно с уверенностью сказать, кто из этих людей хозяева своей судьбы, а кто — невольные пленники. Как они живут, вечно предаваясь мечтам?
По мере того как дневной шум начинает стихать, люди на улице облачаются в серое, делаясь неотличимыми друг от друга. Энтони Верден замечает: кроме самих себя, их ничто не интересует. Странно, думает он, что день заканчивается именно так. Почему, спрашивает он у себя, мы так отчуждены друг от друга? Ведь сейчас война — время, когда все должны сплотиться!
Сегодня Энтони пылает огнем, и этот редкий прилив энергии обычно предшествует кризису. Именно такой маниакальный пыл он испытывал за неделю до того, как угодить в постель к Алану Тьюрингу. Тот же самый огонь горел в его глазах в те дни, когда он был просто Э. Верденом (это надо же, как ему не повезло с именем!), новичком в школе Стоунгроув… примерно за неделю до того, как Джон Арвен наткнулся на него в спортзале.
Короче, Энтони начисто забывает про встречу с Джоном. Вместо этого он идет через Сохо к Национальной галерее. Сегодня вечером там концерт, выручка от которого пойдет в пользу каких-то беженцев из Европы, и хотя нельзя сказать, что программа в его вкусе, в эти военные дни он научился хвататься за любые осколки культурной жизни. Единственное альтернативное развлечение вечера — пьеса «У льва есть крылья» с Мерл Оберон в главной роли, которая идет в театре «Хеймаркет», но Энтони видел эту постановку уже дважды.
Засунув руку в карман, где лежат сигареты, он останавливается у входа в какой-то магазин.
— Мой милый друг, — обращается Верден к случайному прохожему, заглядывая ему в глаза. — У тебя спички не найдется?
— Разумеется, нет, — грубо бросает прохожий с сочным восточноевропейским акцентом. — До свидания, парниша!
Энтони ничего не понимает, затем густо краснеет. Он вовсе не это имел в виду…
Или имел? Чего он хотел, стоя здесь в темноте? Ему не спички были нужны.
Что-то большее, чем спички.
Вот же они, спички, у него в руке.
Порой ему трудно понять себя. Он закуривает и идет в южном направлении.
Он понял, почему иностранец так отреагировал на его невинную просьбу. В этот поздний час улицы полны педерастов. Педерасты улыбаются ему из окон второго и третьего этажей. Накрашенные педерасты высовываются из окон, бросают томные взгляды, призывно свистят. Они кучками стоят на углах, воспламеняя его воображение своими узкими галстуками, пиджачками в облипку и остроносыми туфлями. Чувствуя, что румянец все еще не сошел с щек, Энтони смотрит прямо перед собой и идет вперед, оградив себя от любых воображаемых волнений, еще глубже погружаясь в свои затуманенные мечты. Одна за другой краски исчезают из окружающего мира, и вскоре тот становится черно-белым. Черные, а не красные автобусы пролетают мимо него по Шафтсбери-авеню. Раскрытые зонтики дергаются как медузы под палящим солнцем. По Трафальгарской площади разгуливают львы. Стоя на высокой колонне, адмирал Нельсон неуверенно переминается с ноги на ногу — неужели ему никак не спуститься вниз? Ступеньки, ведущие ко входу в Национальную галерею, звякают и дребезжат подобно клавишам пианино, когда Верден поднимается по ним, угрожая сбросить его вниз, на тротуар.
Он входит под своды галереи и в соответствии с подсказкой билетера следует дальше. Стены знаменитых залов стоят голые. Как писали недавно в «Таймс», сокровища мирового искусства были перевезены в надежное место — в заброшенную каменоломню где-то в Северном Уэльсе. В каждом зале, через который он проходит, колышутся какие-то серые фигуры. Что это — игра воображения? Или эти люди рассматривают голые стены? Интересно, они занимают задумчивые позы по привычке? А может, здесь на стенах все-таки висят картины, но он не видит?
В подвальном помещении уже собралась публика, серая и молчаливая. Низкий потолок над головами присутствующих неожиданно изгибается и уходит вверх, образуя высокий свод. На лицах собравшихся Энтони не видит ни малейшего признака того, что кто-то заметил это чудесное превращение. Они что, привыкли к чудесам или в упор не видят их?
Верден чувствует, как в груди гулко стучит сердце. Если бы он мог, то обнял бы каждого мужчину, каждую женщину. В такие моменты из-под маски обыденности выглядывает Истина, освещая все вокруг. Как все они похожи друг на друга!
Публика еще не успела занять свои места, а на сцене уже появляется Будапештский городской оркестр. С первыми же звуками скрипок Энтони Верден понимает, что это будет не его музыка.
В дни, когда на него надвигаются видения рая, мелодия заполняет сознание Энтони образами. Разная музыка создает разные образы: произведения Бенни Гудмена и Каунта Бейси натягивают мосты между его ушами; Бах и Гендель возводят венецианские дворцы. Однако из слезливого романтизма и обрывков фольклорных интонаций этого несчастного «Будапештского концерта» Энтони не удается возвести почти ничего: разрушенный очаг, пара полуразвалившихся домиков, пруд с мельницей. Даже не задумываясь, он создает что-то вроде пародии на Констебля, копии, которую нужно повесить на голые стены верхнего этажа. Вид этих нагих, беззащитных стен потрясает Энтони. Он представляет себе, как национальное искусство превращается в забаву пещерных людей, коими могут стать сами лондонцы, если бы метро оставалось открытым во время воздушных налетов. Однажды спрятавшись там, они бы потеряли рассудок и отказались выходить на поверхность.
Во что превратятся произведения искусства, когда настанет час достать их из тайника? Такой вопрос задает себе Энтони. Он думает о шахте, такой сухой, такой надежной: Данте, Габриэль Росетти и Джон Мартин, бесстыдно прижатые к Тернеру, Гейнсборо и Дадду. В какую разновидность морлокианского искусства превратятся эти шедевры, когда мы извлечем их из уютных кельтских сумерек штольни?