— Ты лучше всех должен понимать! Ты сам через это прошел! Ты должен знать, каково это! — помню я его выкрики, снова и снова, на людях и наедине.
Отец его, насколько я помню, никак не пытался увильнуть от вызова.
— Да, — соглашался он. — Поначалу было ужасно тяжело. Они называли меня Пятачком — я был, видишь ли, самым маленьким и пухлым. И розовощеким. Но одного парнишку из Франции они прозвали Щечками. И он действительно это заслужил, бедняжка. Выдержал всего пару семестров. Понимаешь ли, Мартин, всегда есть тот, кому хуже, чем тебе. Вот в чем вся соль школы-интерната: ты должен найти этого парня, вытащить на солнышко и устроить ему настоящий ад.
Я наткнулся на юного Суина, дай бог памяти… да, уже много лет назад.
— Ну так как, — спросил я, — ты все-таки пошел в интернат?
— Да, — ответил он.
— И что, они, ммм?..
— Да, — сказал он, — они называли меня Пятачком.
— Но ты, эээ… выжил, как нетрудно заметить, — попытался я.
— Да, — сказал он.
И больше ничего. С тех пор я его не видел. Да нет, мне вообще нет дела до того, что с ним сейчас. Слабак и неудачник. Баба, я же говорю.
Так что, думаю, вполне возможно, что злополучный старый пьянчуга, которого мы звали Ворром, сознательно или нет, выбрал профессию врача лишь потому, что ее трудно туго увязать с его фамилией. Я тут вспомнил, что одного нашего адвоката звали Костинг. Может быть — как знать? — здесь то же самое. Думаю, одна из причин, что я чувствительнее ко всем этим вещам, чем другие, состоит в том, что я по сей день склонен называть людей (по крайней мере, мужчин — людей, с которыми имеешь дело) исключительно по фамилии. Возможно, пережиток Харроу[2] — которую закончил, разумеется, и мой отец. Его отец, я так понимаю (никогда его не знал), посещал заведение куда ужаснее. Ну ладно. И, разумеется, меня поразило… ох, очень, очень давно, что моя собственная фамилия — Клетти, хотя на самом деле нет, понимаете, — нет, нет, не моя. Мне неуютно в этой фамилии. Я считаю ее фамилией отца — и только его. Это моего отца я считаю последним из Клетти. Сам же я выше этого.
— Я договорился о месте для него в аббатстве, — это Ворр.
— В Вестминстерском аббатстве? — А это уже я. — Что, правда? Похороны за государственный счет и участок рядом с поэтами? Слегка преждевременно, нет? Или он станет отцом с большой буквы «О»? Собирается постричься в монахи? На закате дней, так сказать…
— О боже, Лукас. Ты не хуже меня знаешь, что за аббатство и где оно находится. Почему ты никогда не можешь?.. Я нашел ему отличную частную палату со всеми удобствами. Там прекрасный медицинский уход. «Скорая» приедет с минуты на минуту. Дорого, конечно, но…
— Так что с ним на самом деле случилось, как по-вашему?
Ворра перекосило. Он начал с искренней озабоченности, чтобы нагло увильнуть от ответа, скрывшись под маской хорошо обдуманного прогноза, заключил я. Пьяный старый дурак.
— Ну, как я уже говорил, похоже, это в некотором роде… эрозия, другого слова я не могу, ммм…
— Рак? Вы имеете в виду рак? У него рак?
— Ну, не совсем… то есть, да, одна из форм, штаммов того, что, эээ, в быту называют раком, — но ничего похожего я никогда не видел. По правде говоря, проведенные мною анализы не показали, ммм…
— Вы не имеете представления, верно? Ни малейшего представления.
Знаете, я мог бы с тем же успехом добавить: «Ты, пьяный старый дурак». Конечно, он уловил тон.
— Иисусе, Лукас — ты самый невыносимый!.. Окажи мне маленькую услугу, хорошо? Если когда-нибудь заболеешь, пожалуйста, не приходи ко мне, ладно? Я не смогу лечить тебя как полагается.
— Дорогой доктор Ворр, — улыбнулся я, отворачиваясь. — Налейте себе чего-нибудь выпить, пока мы ждем «скорую».
Я ощущал его взгляд, пока неторопливо шел к двери.
— Я, эээ… вообще-то я уже налил, Лукас.
— Да, — подтвердил я, покидая его. — Я так и понял.
Иногда он был в сознании, мой отец, иногда нет. Они кое-что ему давали, шепотом сообщали мне: кое-что от боли. Внутри он — полная развалина, бормотал доктор, полная.
— Я думаю!.. — По контрасту, сиделка теперь едва не визжала, ее глаза широко распахнулись, точно у куклы, марионетки, губы вытянулись вперед эластичной трубочкой; полагаю, основная ее мысль была такова: если мой отец не услышит ее слов (для чего надо быть практически мертвым), остается шанс, что он заметит хотя бы часть ее бурных телодвижений — в некоторой степени осознает ее общую изобильность по части соображаловки (если мне будет позволена дерзость). — Я думаю… сегодня мы чувствуем себя немножко лучше!
Отец улыбнулся — очень слабо.
— Ты, милая… — еле выдавил он (голос его больше не был тверд — по крайней мере, голос его уже пал), — и вправду чудесно выглядишь. Что до меня… я умираю…
— Ну, ну, — принялась его успокаивать эта поразительная, совершенно неземная почти девчонка. — Разве можно так говорить? Кстати, мистер Клетти, посмотрите! Вас пришел повидать сын!
Я стоял прямо рядом с ним. Интересно, она воображает, что он слепой? Думаю, это она плохо видит, а не он. Мне полегчало, когда она ушла.
— Я не принес, — сказал я, — тебе винограда. — Черт его знает, зачем я это сказал.
Отец вздохнул. И, безжизненно:
— Не люблю виноград…
Я кивнул:
— Да, в основном поэтому.
И все весьма надолго замерло.
— Лукас… — наконец заговорил он (пытаясь сесть, практически безуспешно). — Вполне возможно, это последний наш разговор. Нам нужно… поговорить.
Я ничего не сказал. Мне нечего было сказать. Однако если он хочет поговорить, — пожалуйста, пусть говорит.
— Ты, — продолжал он, — мой единственный ребенок. Но я так и не узнал тебя по-настоящему…
— Я всегда, — проворчал я, — был рядом.
Я подумал, что у меня не было особого выбора.
Он отвернулся. Его кожа была обвислой и пятнистой, глаза тусклые, почти матовые, а уши казались просто огромными. Он выглядел — помнится, решил я, — не только усталым и конченым, но и крайне омерзительным.
— Все… — прошептал он (ах! Как непохоже на того, каким я его помню)… — достанется тебе. Ты это знаешь? Теперь все твое…
Ну да, так я и предполагал. Один господь знает, что отец на самом деле думал обо мне (если думал обо мне вообще — да, если), но даже если бы глубина его ненависти знала определенные границы, он не балансировал бы, ничуть не сомневаюсь, на грани завещания своего состояния какому-нибудь кошачьему приюту. Его адвокаты и счетоводы, как я прекрасно знал, годами беспрестанно трудились, чтобы не пришлось ни с кем делиться. Поэтому да, я так и предполагал. Конечно, я понимал, что будь я не единственным вариантом, все могло бы сложиться иначе.
— Обращайся с ним, — продолжал он, — осторожно, хорошо, Лукас? Осторожно…
— Я хочу, — весьма невозмутимо сказал я, — только Печатню. Ты сам знаешь. Мне нужна только Печатня.
Звук, который он издал — грубый, отнюдь не изящный, — я счел знаком привычного гнева. Что ж, решил я, человек имеет право в последний раз хорошенько на меня наорать.
— А… Элис?..
Знаете, в его голосе, возможно, даже прозвучала надежда. Как похоже на него: лишь тонкая нить отделяет его от пасти самой черной бездны — воистину последнего прибежища, — он висит над ней на одних лишь марлевых бинтах, но все-таки откуда-то извлек этот рудиментарный осколок надежды. Будь на его месте кто-нибудь другой, я бы дрогнул. Может, даже был бы тронут и испытал что-то, отдаленно напоминающее жалость.
— Нет; — сказал я. — Я уже говорил. Элис не входит в мои планы.
Надежда ушла: я наблюдал, как она умирает.
— Дело не в… — умудрился прохрипеть он (слов уже толком не разберешь), — …мужчине? Или?..
Интересно, сколько лет он таил этот вопрос. Мысль об этом взволновала меня.
— Нет, — улыбнулся я. — Нет.
— Печатня! Печатня! Проклятая Печатня! Христос всемогущий, парень, — ты что, не можешь подумать о чем-нибудь другом? Я только и слышу от тебя дни напролет — это проклятая старая ублюдочная Печатня. Господи, да она почти развалилась. Что с тобой не так, Лукас?
Это был Джек Дювин — большой белый вождь, который всегда возглавлял племя адвокатов моего отца. Он знал абсолютно все, что касалось весьма разнообразных и доходных деловых интересов этого человека, и потому я был принужден до определенной степени выслушать хотя бы часть того, что он имел сказать. Однако есть предел оскорблениям, которые я готов был снести.
— Я предпочел бы, мистер Дювин, чтобы вы не обращались ко мне в подобном тоне. Будьте так любезны.
Он, Дювин, перестал копаться в бумагах и уставился на меня.