Паранойя или билет в рай?
Как — то раз Отец обнаружил в дневнике деревянного человека следующую запись:
Громогласно заявляю:
Я — уёбище.
Со мной что-то не так: я давно понял это, но не могу себе в этом сознаться.
Я никогда не хотел, никогда не страдал этим.
Это происходит помимо моей воли: это разные люди внутри меня заставляют меня делать это. Я расщеплён, и силюсь сойтись воедино.
Я слишком близко вижу смерть в объективе своих перископов.
Отчего так?
Отчего оно зреет как чирей?
Хиреющее одиночество как альтернатива безвременной кончины в автокатастрофе?
Пансион мудачества на развалинах спорой и талантливой юности?
Надо завязывать. Определенно. Иначе действительность выпустит кишки.
Не будет духу применить накопленные с таким старанием силы — и выкинутые в результате за не понюх табаку.
Жизнь ударит в ебло: не зевай!
Мимо едет чудес каравай:
Ну, хватай, принимай, подбирай!
А кто хочет — тому билет в рай.
Билет в рай.
Маньяк — это вовсе не обязательно тот, кто совершает убийства: просто убийцы становятся известны, а другие — тихие маньяки — так и наслаждаются жизнью дальше.
Впрочем, непродолжительно.
Вскоре тихие маньяки, которые так и не сподобились никого замочить, загоняют себя в ими самими же расставленные ловушки.
Где и — что? — правильно: погибают в конвульсиях.
Как погиб рогатый ребёнок Кузьмы.
Как погибнем все мы, одержимые и обречённые.
Присыпав тело Клавдии Петровны навозом на дачном участке, Отец выпил 2 стакана молодого вина, съел абрикос, встал перед зеркалом и, внимательно глядя в собственные зрачки произнёс следующее:
— Приступ паранойи продолжается, но мы делаем вид, что пытаемся ему воспрепятствовать. Каким образом?
А вот каким: попытаемся склинить эти разные мировосприятия, найти с ними общий контакт, пересказать их друг другу.
Дружба самого с собой тем и интересна, что от себя сложнее недостатки упрятывать, а между тем…
Что мне теперь? Покаяться? Или к врачу обратиться?
Эти 2 темы уже в край задолбали меня.
А вообще-то меня всё задолбало.
Но из окна не брошусь, нет.
И не повешусь: хуй вам на лицо.
Поживу ещё, Солнцем палимый… — Отец развернулся и вышел во двор.
Шёл грибной дождь.
— Эй, вы… легонечко, легонечко… — напутствовал Кузьма.
Шахтёры кивали, но в их глазах отчётливо читалось адреналиновое безразличие.
Кузьма понял: эти — способны на всё. Это надо использовать.
Приятно иметь дело с людьми, которые понимают тебя с полуслова. С людьми спокойными и без понтов.
Сам того не желая, он накоротке сошёлся с главным шахтёром: Ефимом Боргыслаком.
Ефим был родом из Керчи. И был на 100 % уверен, что слаще керченских баб на целом свете не сыщешь.
Кузьма не знал, спорить или соглашаться: за всю жизнь лишь раз ебал он хохлушку, да и та была пьяна, и под конец наблевала Кузьме на голову.
Ефим хорошо стрелял, владел боевым самбо, но была у него одна слабость: бабы.
Ужас как до женщин охоч был Ефим. Ебаться любил пуще неволи. В последствии Кузьма использовал это, заманив Ефима к шлюхам.
Пока Ефим проникал в пылающий кисель языком и членом, тайные створки хуй-лю-лю распахнулись — горец с кинжалом бесшумно выпрыгнул из них. Ещё один прыжок — и кинжал уже проник Ефиму в глотку.
Жарко Ефиму. Умирает Ефим. А Кузьма — живёт и действует.
Певцы благодарили публику лёгкой улыбкой, кланялись, принимали букеты и элегантно соскальзывали со сцены в тень кулис.
«Здесь вам не заповедник троллей!» — предупреждал Пантелеймона старшина Дробенчук, но Пантелеймон не послушал.
А вернее будет сказать: не услышал. Не захотел услышать.
Хватит с меня! — решил Пантелеймон.
Хватит этих ссор и дрязг:
Пусть раздастся стали лязг,
Лязг винтовочных затворов,
Из-за тьмы гнилых заборов.
Спорый выстрел от бедра,
Хуй — и крови 2 ведра.
Что такое сухотка, все наслышаны.
А я вам вот какую историю поведаю.
В одной стране, в большом и красивом городе жил, да был Бибздулярий.
И вот этот несчастный Бибздулярий решил, что может из собственной, извините, спермы, соорудить микстуру от чахотки.
И все чахотошные сосали ему хуй, подумать только — и излечивались!
Ай да Бибздулярий, сухотка его раздери!!!
— Кормись пистонами, — предложил шахтёрам Тарас Коперный, — ваши пистоны в ваших руках…
Шахтёры восприняли данное заявление как издевательство. Они возроптали.
— Хуле они нам мозги ебать будут! — усмехался в кудрявую бороду Степан Щорс.
— Гуж-гуляри, буж-буляри, — согласно кивал Антон Затяжной.
Кормиться пистонами они не желали: пистоны вызывали у них стойкую изжогу (с ударением на 1-ом слоге).
Когда ж Тарас соизволил проверить, насколько правильно налажен контроль над сырьём моргов и усыпальниц, шахтёры напали на него сзади, сбили с ног, оглушили — и удавили тормозным тросиком от горного велосипеда.
— Посмотрите на мои мускулы, — сказал Отец, заголяя торс, — я не качок, я гармонично развит.
— Ну, а то… как же ж… — послушно закивали дети.
Все они как один были одеты в полосатые фуфайки и серо-розовые панталоны.
Строгие воспитатели и воспитательницы стояли за их спинами, помахивая плетьми и приговаривая:
— Бржем-брджем-бом-жбрец, бржем-брджем-бом-жбрец…
— А подумать только, — продолжил Отец, по-молодецки тряхнув плечами, — подумать только, что я замочил своих детей и жену, родившую их, и нисколечко не сожалею.
— Бржем-брджем-бом-жбрец…
— Ага… именно. Он самый. Несомненно. — Отец почесался.
Дети поёжились. Многие привычно расслабили анусы.
— Ну, так вот, — Отец сплюнул кусочком кожи, — я и говорю: бржем-брджем-бом-жбрец, бржем-брджем-бом-жбрец, бржем-брджем-бом-жбрец, бржем-брджем-бом-жбрец…
Набросок углём из жжёной человеческой кости
Дневник Буратино содержит и такое рассуждение:
Я — циничный и жестокий гад, да — а что поделать?
Ведь результат-то — вполне благопристойный: я дарю людям счастье.
Но счастье нынче в такой цене, что люди непременно перегрызут друг другу глотку за лишний кусок, ибо боятся они, что ежели одному прибудет, то у другого, непременно, отымется.
А счастья ведь много: хватит на всех.
И поэтому, используя самый бессовестный шантаж и подлейшую ложь, я скрываю от каждого чужое счастье, потому что, увидь его они — ринутся, и разорвут на части.
И удача моя тогда погибнет.
Что-то вдруг вспомнилось…
— Это ты, дурачок, по молодости думаешь, будто что-то решаешь… на самом деле, всё давно решено за тебя, — говаривал воскресными вечерами Отец старшему сыну Николаю, покуда был тот ещё жив.
Верил в Кольку Отец. Знал: смышлёный парень вырастит.
Тоже говорил ему и Буратино.
— Ну, а если кто-то за меня уже всё решил, я, стало быть, могу делать, что захочу, и не ссать за последствия? — возбуждённо ёрзал Колька.
Юля разливала им чаю, доставала пряники.
— Ссать или не ссать, это уж тебе решать, — пожимал плечами Отец, — тебе видней, как относиться к собственному будущему.
А затем отца вызвали в школу.
Дома Колька привёл зарёванного Генку, и вместе они повинились:
— Никак не можем взять в толк, пап, отчего люди так бессовестно пользуются нашей добротой?
— А кто научил вас быть добрыми, дети мои? — руки отца дрогнули.
— Вы с мамой… — вытирал слёзы Геннадий.
— Неправда. Мы с мамой учили вас быть сильными. А сила всегда имеет два полюса. Это палка о двух концах; монета с двумя сторонами. Вы не можете заплатить мне половиной монеты, распиленной вдоль, дети. Захотели орла — получите решку. И ежели вы совершили нечто доброе — поспешите уравновесить этот поступок равновеликим по значению злодеянием — и счастье придёт к вам. Вы не поймёте, что это и было оно: счастье. Но это уже совсем другая история…
— Ну, ты, батюшко, с нами как с малолетними разговариваешь… — Николай, сурово усмехнулся, — что же мы, Ницше не читали?… Slayer не слушали?… Генка, вон, и то: хоть мал, и ревёт, но в душе — истый самурай. Или даже — Всадник Апокалипсиса…
— Ты особо-то не рассуждай тут! — взъярился вдруг ни с того, ни с сего Отец, — Доверия не оправдаете — дух из вас вышибу! Мы с мамой вас породили — мы и прихуячим!..
Пантелеймон познакомился с Кузьмой в городском парке, куда оба пришли поглазеть на первый снег.