Походила она на мраморный собор, но поднимавшийся к потолку темный воздух был полон дыма. Она не была приглушенной и чистой, как фойе, а наполнявшие ее люди не были набожными верующими. Здесь царили жара и оживление. Тела прижимались друг к другу, танцуя. Двигались они под музыку двух разных стилей — техно, которое я слышал из фойе, и классического диско. Волны музыки исходили из двух отдельных звуковых систем, расположенных в противоположных концах зала, чтобы столкнуться в центре и осыпаться какофонией. От тесноты, оживления и влажности на рамах светового оборудования, свисавших с потолка, собирались капли воды и падали вниз мутным дождем. Я принялся разглядывать обольстительных девушек, которые танцевали на высоких колонках, и вскоре понял, что это не танцовщицы, а полураздетые натурщицы, которых, пока они двигались, какие-то художники рисовали неоновыми красками, стоя на коленях у их ног.
В зале пахло духами, потом, гвоздикой, камфарой. Мне захотелось найти Ронни и броситься с ней в пучину танца. Я стал искать бар, где мы договорились встретиться и где я должен был выпить стакана два, чтобы добраться до места, в котором уже находились окружавшие меня люди. Разглядев бар в другом конце зала, я стал пробираться к нему сквозь толпу и мебель. Я заказал выпивку и, когда бармен поставил передо мной стакан, почувствовал, как мягкие, прохладные руки закрыли мне глаза. Я притворился, что ощупываю кольца прежде, чем закричать поверх гула: «Вероника Сильван?» Я повернулся, она поцеловала меня, снова повернула и повела за собой.
— Оставь это, — сказала она, показав на мой стакан.
Она вела меня через зал так, будто мы заканчивали ловкий танцевальный проход, и не слышала или не обращала внимания на мои крики: «Как дела?» и «Куда мы идем?». Наконец мы дошли до коридора. Он вроде бы вел в кухню, но был перекрыт короткой бархатной веревкой, натянутой между двух латунных стоек, за которой стоял крупный мужчина с наушником и микрофоном. Он направил в нашу сторону ультрафиолетовый фонарь, но, увидев Ронни, опустил его, отцепил веревку и дал нам пройти. Я пробормотал «Спасибо», и Ронни потащила меня за собой, не в кухню, а, скорее, в небольшую гостиную, где находились несколько стройных, невероятно привлекательных женщин и полных, но очень загорелых мужчин. В усатом мужчине, одетом как в начале века, я узнал постановщика непристойных и страшных фильмов, вокруг которого постоянно ходили слухи о разврате на съемочной площадке. Все сидели в летаргических позах на пухлых мягких диванах. Хотя в темноте комнаты было трудно что-либо разглядеть, я увидел на маленьких столиках несколько бутылок с зеленоватой жидкостью и несколько бокалов в форме колокола.
Хочешь абсента, дорогой? — спросила Ронни. Мои глаза уже привыкли к темноте, и я посмотрел на нее. Она была сногсшибательна и немного скандальна в шляпе из мятого бархата и костюме мужского покроя из темного шелка. Пиджак распахивался на груди, открывая черный кружевной бюстгальтер.
— Абсента… — повторил я. После того как я несколько раз столкнулся с ним, я провел небольшое изыскание и узнал, что он исчез в начале века из-за законов и нетерпимости. — Разве это зелье не сводит с ума? — спросил я, проверяя то, что уже выяснил.
— Только если в нем слишком много полыни, друг мой, — ответил мне через комнату изысканный, но очень полный мужчина. — Силу абсенту дает ее корень. Без полыни вы пили бы просто анисовую водку.
Ронни дала мне бокал и подвела меня к тахте.
— Садись, — сказала она.
— А в этой марке есть полынь? — спросил я. — Откуда ты знаешь, не слишком ли ее много?
— Не дури, милый. От полыни он такой, какой есть. В этой партии ее столько, сколько надо, — сказала она, налив в наши стаканы небольшую порцию зеленой жидкости. Затем она положила на край стаканов серебряные ложки в форме Эйфелевой башни, напоминавшие ситечко, поставила на них по несколько кубиков сахара и начала медленно лить по этим сооружениям воду. Глядя на нее, я вспомнил людей с чайными чашками и фляжками в «Сумасшедшем доме» в ту ночь, когда мы познакомились.
— А кто эти люди? — спросил я, указывая в сторону главного зала.
— Да так… Одни сидят на кокаине или других наркотиках.
Некоторые просто пьяны. Некоторые трезвы. Какая разница? — сказала она, убирая сетчатые ложки и размешивая растаявший сахар в смеси, которая теперь стала мутной и светло-зеленой.
— Никакой, — пожал я плечами, принимая от нее стакан. Она подняла свой, и мы чокнулись. Я выждал мгновение, глубоко дыша, но уже знал, что пойду до конца, и не видел смысла тянуть время. Потом я отпил большой глоток, опустошив стакан наполовину. У напитка был легкий привкус лакрицы, а не мяты, как я ожидал из-за его цвета, и сам он освежал (он был холодный, наверное, из-за воды).
— Нравится? — спросила Ронни, прижимаясь ко мне.
— Кажется, да, — сказал я, проглатывая остаток и чувствуя, как завитки абсента проникают в мою кровь.
Как будто издалека я услышал, как усатый мужчина сказал кому-то: «Да, чернобыль. Так называется полынь по-русски. Любопытное совпадение, правда?» Я понял, что он обращается ко мне, когда он дружелюбно потрепал меня по плечу.
— Он мог бы вернуть дни ennui [108], — лениво размышлял я вслух, понимая теперь, почему все эти люди лежат на диванах.
— Нет, дорогой мой, время ennui прошло, — сказал мужчина с усами, выходя из комнаты. — Сейчас время страха. Чистого страха.
Я вздрогнул и выпил еще.
По мере того как продолжалась ночь и лился абсент, я чувствовал, как меня охватывает ощущение забытья. Я долго пытался вспомнить, что именно Оскар Уайльд сказал об абсенте. «Первая стадия — как при обычном питье, во второй ты начинаешь видеть чудовищные и жестокие вещи, а если тебе хватит духа продолжать, ты вступишь в третью стадию, когда ты видишь то, что хочешь видеть, — прекрасные, удивительные вещи…» Но эти слова растворялись, как и засасывающее, похожее на земное притяжение чувство, которое завладело моими ногами и приковало их к земле.
Обычное изнеможение и бессвязность, сопровождающие тяжелое пьянство, не приходили, а Ронни продолжала наливать. Она все ближе приближалась ко мне с каждым стаканом, и скоро мне начало казаться, что мы глубоко общаемся друг с другом, хотя никто из нас не произнес ни слова. Другие обитатели комнаты стали исчезать. Я не видел, как они выходили, но неожиданно заметил, что их уже нет. Мы с Ронни остались совершенно одни, не считая уютной бархатной мебели, и в следующее мгновение оказались друг на друге. Наши голодные губы хватали в темноте сначала ткань, потом — плоть. Равновесие покинуло меня, когда я вошел в нее. Мне казалось, будто я восхожу на беспредельные высоты и падаю сквозь океан зеленых испарений. Затем я погрузился во тьму.
Придя в себя намного позже, я испытал разочарование, потому что она исчезла. Я протер глаза, осмотрелся и увидел, что совершенно один. На какое-то мгновение я ощутил то же раздувавшееся, как аккордеон, чувство, которое уже испытывал раньше, но заправил рубашку в брюки, взял себя в руки и взбрызнул себе лицо из одного из оставленных на столах графинов с водой. Я посмотрел на часы. Был уже пятый час, но, как ни странно, музыка все еще непрерывно пульсировала снаружи. Вернувшись в немного менее людный зал, я стал искать ее.
Проблуждав минут пятнадцать в толпе редеющих гуляк, я все еще не нашел ее. Настроение стало портиться вместе с уменьшающейся надеждой, абсент постепенно выветривался, и я осознал свое полное одиночество. Я нашел автомат и набрал номер Ронни, но услышал лишь автоответчик. Мерзкий автомат был против меня. Не найдя ни ее, ни кого-либо еще из тайной комнаты и все еще находясь под странным действием абсента, я пошел к машине. Она была невредима, и я поехал домой.
По дороге, стараясь сохранять сосредоточенность, я наконец вспомнил, что именно Оскар Уайльд сказал об абсенте. В первый раз я, наверное, что-то перепутал, так как к тому времени выпил уже больше четырех стаканов, но теперь его слова ясно отдавались в моем мозгу. «После первого стакана ты видишь вещи такими, какими ты хочешь их видеть. После второго ты видишь вещи не такими, какие они есть. Наконец, ты видишь вещи такими, какие они на самом деле, и это самое страшное чувство в мире»…
Сомерсет Моэм создал запоминающийся образ ни о чем не жалеющего любителя абсента, Кроншоу, которому, по-видимому, известна тайна жизни. Он появляется в романе 1915 года «О страстях человеческих». Кроншоу вернулся из Парижа и теперь живет в Сохо, на Хайд-стрит, 43. Филип, молодой врач-идеалист, снова встречает его в захудалом ресторане на Дин-стрит.
Прошло почти три года с тех пор, как они расстались, и Филип был потрясен переменой, которая произошла с Кроншоу. Прежде он был скорее грузен, теперь же лицо у него было высохшее, желтое, кожа на шее обвисла и сморщилась; одежда болталась мешком, как с чужого плеча, воротничок казался на три или на четыре номера шире, чем надо, и это делало его еще более неряшливым. Руки непрерывно дрожали. Филип вспомнил его почерк: неровные строчки, бесформенные каракули. Кроншоу был, очевидно, тяжело болен.