— Что тебе Хелена.
— А парень?.. — тут же спросил Пуци. И отвел глаза. А потом тихо спросил:
— А ты не хотел бы поехать со мной?
— Ну куда ж я поеду, работать кто будет?.. — с искренним недоумением отозвался Бальдур, — И потом, у меня же семья.
— Ах да. У тебя ведь все отлично. Ты у нас молодец. Только вот… будь осторожен, ладно? Если живешь среди крыс, не может быть уверенности, что они не сожрут тебя… И если что — приезжай.
Про себя Пуци добавил: «И будь таким, как сейчас, будь таким всегда — пусть по-прежнему носит тебя твой языческий ветер из одних объятий в другие, ибо, как ни странно, а для многих станешь ты лучшим, что знали они на свете. Потому что, как ни удивительно — но есть у тебя странный дар: пробуждать в чужой душе любовь, нежность, доброту.»
…Пуци с удовольствием следил за потугами каждого американца, ломающего язык об его нелегкую фамилию. Здесь, в Штатах, ему доставляли удовольствие даже всякие мелочи — к примеру, он с наслаждением смыл в канализацию свой партийный значок. Попробовал сделать то же самое с членским билетом, но тот не хотел лезть в дыру, а когда наконец исчез, мстительно где-то там застрял, что и вызвало добротный засор отельного толчка. Услышав, как сантехник по-гарлемски матерится, Пуци заржал, как умственно отсталое дитя.
Если ему попадались в газетах фотографии бывших его геноссен, он жадно хватался за ручку и пририсовывал Гитлеру, Герингу, Лею некие лишние анатомические детали в самых неподходящих местах. Щадил только Гесса.
По вечерам он истязал радиоприемник, ловя Геббельса и радостно комментируя его пассажи, а то и осуществляя весьма вольный синхронный перевод. Иногда он выделывал это даже на балконе. Молодая пара из соседнего номера втихую приводила на его выступления своих друзей, и хихикающая белозубая молодежь скучивалась у открытой балконной двери, изо всех сил стараясь не выдать своего присутствия. Вскоре с соседнего балкона раздавался трескучий радиолай:
— Гутен таг, майн фюрер, майне камераден!
— Здравствуй, хер собачий, и вы, недоноски гребаные!..
Геббельс весьма удивился бы, услышав свою речь в Пуцином переводе, а юные американцы даже узнали несколько новых для себя забористых ругательств.
С Бальдуром фон Ширахом он не встречался больше никогда, хотя что там с ним, знал. Весь мир следил за Нюрнбергским процессом.
В 1954 году двое молодых журналистов горячо обсуждали в кафе недавно вышедшую книгу Джека Фишмэна «Семеро из Шпандау».
Они, дети свободной страны, не привыкли понижать голос и обращать внимание на сидящих за соседними столиками, а потому не замечали, что сидящий неподалеку от них взлохмаченный полуседой верзила прислушивается к ним — и глаза у него горят.
Они подробно обсудили каждого из семерки, начав с сумасшедшего Гесса. Имя Шираха у них прозвучало последним.
— Ты только посмотри, — говорил один другому, отчаянно шелестя страницами, — Убить 190 тысяч евреев — жуть!
Оба молодых человека разом вздрогнули от спокойного глубокого голоса:
— ЛОЖЬ.
— Ээээ, мистер?.. Вы хотите сказать, что этот самый Ширах не занимался убийством евреев?..
— Именно.
— А вам-то откуда знать, вот интересно? Джек Фишмэн…
— Джек Фишмэн — лживый бульварный поц, — на все кафе заявил Пуци, выпустив облако сигарного дыма, — Бальдур фон Ширах не мог убить столько евреев. Ведь он даже не читал книгу Розенберга «Миф двадцатого века»…
— Откуда вы знаете? Откуда вы вообще все это знаете?!
— Он сам мне говорил… А ваши дети, — вдруг мрачно предрек Пуци, — похоже, будут считать, что это Америка выиграла войну…
Он взглянул на часы, поднялся и направился к выходу. И даже не обернулся, услышав за спиной трусливое, но словно бы даже почтительное шипение: «нацист!..» Более того, его это весьма развеселило — насколько может развеселить еврея и к тому же гомосексуалиста подобное обвинение.
…Отто — очередной юный чурбанчик — появился как раз тогда, когда его столь же тонкой организации предшественник Вилли утомил Бальдура и сам утомился им, в результате чего и собрался послужить Рейху в СА, где никто, как он надеялся, не собирается читать ему стихи и истязать роялем. Чего-то подобного Бальдур со временем ожидал и от этого нового парнишки, но…
Отто был первым из адъютантов, кто искренне, по уши был влюблен в Бальдура и готов ради него на все. Ему даже карьера была не нужна. И он старался, честно старался учиться у Бальдура всему, что могло бы помочь говорить на одном с ним языке… Парень был словно глина, дождавшаяся скульптора и мягко поддающаяся его умным рукам.
Даже гомосексуализм югендфюрера он как-то сразу принял — спокойно и доверчиво. Бальдуру и до этого случалось спать кой-с-кем из своих адьютантов, но те просто отбывали с ним повинность, стараясь убедить самих себя, что лучше трахать в зад свое начальство, чем если б оно трахало тебя. А Отто был не таков — может, в нем дремало сильное гомосексуальное начало, но ночным забавам с Бальдуром он предавался с охотой и похвальным рвением.
Но никому из тех, кто видел Отто рядом с Бальдуром, ничего подобного и в голову б не пришло — такой уж всегда суровый, холодный вид был у юноши, такое строгое лицо с серьезными глазами. Его можно было принять за адъютанта или телохранителя, но никак уж не за любовника Бальдура. И это было замечательно. Фюрер не терпел гомосексуалистов, которым еще и не хватает ума скрывать свой порок.
Бальдур и Отто были вместе уже три года, но только теперь, когда Отто в очередной раз помог ему прийти в себя после случая с пацаном Гольдберга, Бальдур вдруг осознал, глядя на спящего рядом парнишку, что ужасно, просто ужасно не хочет его потерять. Во сне лицо Отто оставалось серьезным, и выглядело это трогательно.
Если б он открыл сейчас глаза, то поразился бы, с какой нежностью глядит на него Бальдур.
Я постараюсь больше тебе не изменять, подумал Бальдур, не обещаю, не могу, потому что трудно, ох как трудно идти против своей похотливой и ветреной природы, но… очень постараюсь.
Он всего лишь второй раз в жизни мысленно произносил это — в первый раз это было адресовано Пуци.
Хенни в счет не шла.
Бальдур обнял Отто и прижался к нему. Парнишка тихонько закряхтел во сне…
… И тут как полоумный попугай затрещал дверной звонок.
Отто подскочил и открыл глаза.
— Мой Бог, — сказал он, — кто это, Бальдур?..
— Не знаю, — тихо ответил тот, но предчувствие было нехорошее. Слишком мало было тех, кто знал этот его адрес… Может быть, зря он понадеялся, что история с Гольдбергом сошла ему с рук?
Бальдур поднялся, быстро натянул брюки.
— Я открою, — сказал он Отто, — А ты не высовывайся, пока не позову. Что бы ни случилось, понял? Приказ.
— Есть, — ответил Отто, блестя в темноте встревоженными глазами.
В гостиной Бальдур мимоходом глянул на настенные часы. Почти одиннадцать. Странное время для визитов…
Он зажег свет в прихожей, открыл замок, скинул цепочку… и сердце сразу неприятно трепыхнулось куда-то под горло.
За порогом посланцами ада маячили рослые черные тени в фуражках. Бальдур хорошо видел троих, но за их спинами был кто-то еще, стало быть, четверо или пятеро…
— Чем обязан, господа? — выскочило у него вместо обычного «геноссен».
Одна из теней шагнула ему навстречу. Бальдур увидел под тусклым козырьком фуражки незнакомое сухое лицо, молодое, с большими неприятно блестящими глазами и тонким сжатым ртом.
— Оберштурмфюрер Рихард Вагнер, — отрекомендовался вошедший. Голос у него был тоже какой-то сухой, высокого тембра. Таким голосом хорошо шпильки вставлять. Вагнер, Рихард. Просто какой-то дурной сон.
— Очень приятно, — ответил Бальдур растерянно, — Но это, кажется, какое-то недоразумение? Я рейхсюгендфюрер Бальдур фон Ширах…
— Нам это известно, — кивнул эсэсовец — тезка композитора, — Вам сейчас следует поехать с нами.
Всё, подумал Бальдур. Эсэсовцы меня звать на прогулку по кабакам не станут. Допрыгался. Дахау? Тюрьма? Или… расход? Как хорошо, что я велел Отто не высовывать носа… его тут не хватало, еще глупостей наделает…
Он невольно отступил на шаг, прислонился спиной к стене, дышать стало трудно.
Вагнер глядел на него спокойно и с пониманием. Людям надо давать время переварить ситуацию, взять себя в руки…
— Что нужно брать с собой? — тихо спросил Бальдур, вытирая со лба внезапно выступившие капли пота.
— Абсолютно ничего. Одевайтесь и поехали.