Как‑то раз, листая гегелевскую «Науку логики», захотелось им перекусить. Весь дом перерыли, по сусекам поскребли, а ничего съестного найти не могут. Глядь, а под тахтою валяется экспроприированная у идеалистов бомбажная консервная банка ржавого закона диалектики. Открыли корифеи эту банку и, пропустив ее содержимое через свой организм, резюмировали: «В борьбе двух противоположностей побеждает самая наглая и агрессивная».
Если бы дедушка Гегель узнал, что у него появились эдакие самозванные, лудитствующие ученики, то он бы их по–отечески выпорол и порекомендовал заняться чем‑либо другим, скажем, разведением гусей, но не для Третьего Рима, а для собственного желудка.
Но боже Вас упаси, дорогой читатель, считать марксизм простым до дебильности учением. Марксизм владеет абстрактным мышлением как пулеметом, который тащит рабочий, чтобы вступить в бой, и поэтому не случайно он выказывает претензии на собственную исключительность и всеобщность.
Его ядром провозглашается наука наук, искусство искусств, соль соли земли, т. е. материалистическая диалектика (сокр. — м. д.), хромосомами — законы этой самой м. д. И все было бы о’кей, и спорить‑то вроде бы как‑то и не с чем, поскольку утверждение о всеобщности марксизма–энгелизма являет собой объективную истину в самой наиконечнейшей из инстанций. Но иногда у дотошного автора сего трактата, пребывающего в периоде сомнений (который налицо!), ни с того ни с сего возникает, быть может, и ненужный вопрос: должно ли учение, претендующее на всеобщность, подчиняться своим же собственным всеобщим законам? Марксизм, находящийся в сношении с собственным «эго», никаких сомнений подобного рода не культивирует. Весь мир для него раскалывается как скорлупа грецкого ореха на две половинки противоположностей. Весь, да не весь. Сам марксизм, будучи учением исключительным, исключает себя из своего же собственного правила, и поэтому имеет честь распадаться на «Три источника, три составных части…»
Заслуга его созидателей, наших непревзойденных корифеев, перед всем прогрессивным человечеством состоит в том, что они впервые за все время существования рода людского не побоялися «иттить» на операцию по перекраиванию естества хромосом гегелевской «Науки логики» по форме хунвейбинских извилин и выводить больную люэсом ведьму революционной теории из тиши затхлых кабинетов, где она была достоянием «могучей кучки философов», на арену классовых битв пролетариата.
Гениальность Карла Маркса и других орлов партийной мысли в том‑то и состоит, что они впервые в истории человечества увидели и доказали существование непримиримых, антагонистических противоречий, противоположностей в тех явлениях общественного духа и бытия, где их никогда не существовало и существовать не могло. Так, если спроецировать учение Гегеля на отношения между общественными классами при капиталистической общественно–экономической формации, то никакой классовой борьбы (в марксистском понимании этого термина) выявить не удается, видны одни лишь неантагонистические противоречия, компромиссы, да любовь между двумя враждебно настроенными классами.
Но не даром же косноязычный оратор с лучистой улыбкой авантюриста решительным образом настаивал (простим его за сексуальную перверсию) брать в руки любой тупой или острый, режущий или колющий предмет, ежели ты ощутил себя пролетарием и наносить им тяжкие телесные повреждения буржуазии и всем тем, кто ей сочувствует. Узаконенное коммунизмом влечение пролетариата к физическому и моральному устранению буржуазии, как своей противоположности, есть суррогат неудовлетворенных сексуальных переживаний (потребностей). Пролетариат есть класс, специализирующийся на продолжении рода. Буржуазия для обильно размножающегося класса — женщина, которую он любит и насилует по наущению классиков марксизма–ульянизма, убивая, дабы испытать невостребованно жестокий вид оргазма.
Сильвия Бурдон в своей монографии «Любовь — это праздник» справедливо полагает, что садизм и жестокость — разные вещи. Настоящий садист уважает мнение мазохиста и даже боится его обидеть, а если и причиняет ему боль, то только по его просьбе.
Пролетариат России настоящего оргазма до октябрьского переворота не испытывал, ввиду традиционно низкой культуры сексуального общения. Научный(?) коммунизм обучил темные массы эксплуатируемых целенаправленному насилию и жестокому виду оргазма.
Для Владимира Ульянова марксизм есть итог великих дерзаний, «лучшее, что выработало человечество». (В результате этой выработки образовался отвал пустой породы и котлован. Задача нового поколения философов — его засыпать.) Являясь законным преемником карло–марксистских притязаний, наш новоявленный оракул, отождествляя себя с богом, не мог устоять перед соблазном всех и вся поучать, наставлять на путь истинный, а также проповедовать свои коммунистические заповеди: лги и грабь, убивай и насилуй во имя светлого будущего!
Будучи несведущим в достижениях современных наук, он понукает всех естествоиспытателей плестись «к единственно верному методу и единственно верной философии естествознания» (ясное дело, к карлизму–володизму) «не прямо, а зигзагами, не сознательно, а стихийно, не видя ясно своей конечной цели, и приближаясь к ней ощупью, шатаясь, иногда даже задом». Но все же самозванному вседержителю по праву принадлежит приоритет в открытии и разработке оригинального закона общественного развития «ЕДИНСТВО ОДНОПАРТИЙНОЙ ПРОТИВОПОЛОЖНОСТИ».
Гениальная логика Ульянова чрезвычайно проста, проста до примитивности, до безобразия, до юродства. Ежели партия рабского класса выражает интересы всего общества — общества будущего — и отражает объективную истину в максимально возможном приближении, то ее законы должны совпадать с законами природы, общества, человеческого познания. Поэтому весь окружающий нас мир развивается как угодно компартии, а ежели он делает попытку развиваться как‑то иначе, каузосуивно, то авангард партии вносит свои поправки, коррективы, используя систему жестокого военного контроля. Скажем, ежели электроны становятся исчерпаемыми, как и атомы, а вселенная конечна, то появляются представители ЧК в кожаных куртках и нагуталиненных сапогах и ликвидируют эту неувязку, согласно требованию Ильича.
Проходит некоторое время, рана на теле Вселенной затягивается, и вот уже стулья становятся такими же неисчерпаемыми, как и столы, а кухня — бесконечной. И ничто более не омрачает таинственную улыбку кухарки — самой толстой в мире, стоящей посреди кухни с тесаком в руке, сочащимся свежей кровью; как вдруг выходит жалкая горстка литераторов: кто‑то из летаргии, кто из собственной комнаты, кто из себя и начинает мягко и тактично намекать о своем недружелюбном отношении к постулатам карлизма–володизма.
Другой партиец на месте Ильича поторопился бы с выводами и действиями. Но архигуманность Ульянова не знает предела: ведь он позволяет этой горстке существовать… некоторое время. И мучает свое нездоровое сердце сомнениями: а не держать ли нам пяток–другой писателей, активно критикующих наш строй (ведь держим же мы львов и тигров в наших зоопарках, хотя самим есть нечего)? — вопрошает он у литератора горькой судьбы. Ан нет, Ульянов не из тех интеллигентиков, которые питаются рисовыми котлетками и рассуждают о непротивлении злу насилием: он прошел суровую, как пятка рабочего тяжелой промышленности, жизненную школу и питается мясом.
Выросший в крепко сбитом двухэтажном особняке, в провинциальном городе Симбирске среди потомков Золотой орды, в семье чиновника средней руки, мучавшегося от склероза мозговых сосудов, и домохозяйки, Володя У. порывает со своей мелкобуржуазной интеллигентской средой и принимает обряд опролетаривания.
Имея отягощённую наследственность по горизонтальной линии старшего брата Александра, страдавшего необоснованным оптимизмом, поверхностностью суждений, чрезмерной активностью, агрессивностью, выразившимися в преднамеренном покушении на убийство божьего помазанника, Ульянов «с присущей ему глубиной и тщательностью» преодолевает в статье «Партийная организация и партийная литература» свою демократическую потугу и открыто, без обиняков заявляет о том, что вся литература‑де обязана рабочему классу, и поэтому должна стать партийной, «колесиком и винтиком единого пролетарского механизма».
Ясное дело, что у неграмотного рабкласса России не всегда хватало шурупчиков, чтобы разобраться с колесиками и винтиками, в результате он делал все, что прикажет ему главный Циолковский революции и генеральный Королев партаппарата. Не будем спорить, дорогой читатель, ошибался когда‑либо великий конструктор советского будущего или нет. Остановимся на точке зрения, что он никогда не ошибался, «благодаря четко отработанной им системе коллективной вины, оправдывающей широкомасштабные преследования социальных групп и слоев населения» (Бжезинский).