У меня кружится голова. Меня шатает от тоски по утраченному миру. Взаперти я уразумел, что окружающий мир это пища: он нас питает. Без него голодно душе. Я чувствую себя Гулливером в заточении у великанов: во все стороны распростерлось изобилие, но мне оно недоступно. Вы говорите, меня называют «апостолом Пустоты». Но если я апостол, то «апостол Множества», «Святейший папа Изобилия и Избытка во всем». И меня лишили всех прав, кроме одного – права видеть сны, – их я вижу в избытке. Если кому-то это не нравится, пусть отрубят мне голову!
Мое перо – ключ к фантастическому борделю, и как только его двери распахиваются, он извергает семя кровавых чернил. Девственная бумага вопиет, воплощая миры, доселе неведомые: вулканические, нерушимые, удушающие».
– И жестокие.
– Да, гражданин. Но не более жестокие, как наш пылающий мир. Ну же, наберись смелости оглянуться вокруг. <Веерщица совершенно оправилась. Теперь она стоит подбоченясь.>
– Ты меня понукаешь? <Горько смеется.> А не то…
– А не то погибнешь, пожалуй.
– Помяни мои слова, гражданка: погибнуть придется тебе. Но к делу. Продолжай, и попрошу без иронии. Что еще сказал Сад?
– Он сказал: <не утратив присутствия духа, повышает голос> «И мне начхать, если от моих изобретений, не в пример гильотине, нет "пользы"». Видите ли, Сада интересуют новые мысли. Мысли, которые пока еще никто не перенес на бумагу. Радикальные мысли. «Я не просто смахиваю пыль! – говорит он. – Под плетью моего пера все содрогается, словно шлюха дрочит в логове изголодавшегося льва. Мир переполнен гипсовыми копиями, и надо разбить их вдребезги, вызвать такую бурю, чтобы нельзя было ни предвосхитить ее, ни ей противиться. Я ищу Vertigo[21], – сказал Сад. – Мне нужен мир, где Запретный Плод в асцеденте, а Стародавние законы – да! и сам закон земного притяжения тоже – низвергнуты».
Сад воспитывался у иезуитов, которые, как вы, разумеется, знаете, наказывают – и зачастую жестоко – своих подопечных за проступки, большие и малые, истинные и мнимые. Один особо рьяный наставник, которого ученики прозвали Метла, приказывал мальчикам становиться в круг и лупить друг друга чем под руку подвернется, образовывая тем самым адский замкнутый круг – Сад называл его «Инфернальной машиной Метлы». «Мне казалось, – говорил Сад, – будто мы – Метла, остальные мальчишки и я – превращались в винтики дьявольского механизма, заставляющего вращаться мир. Вечер за вечером мы отправлялись в постель с рубцами на мягких местах. Ночь за ночью я метался на кровати в лихорадке, вызванной унижением и яростью: смертоносной яростью. Когда прошел слух, что одному иезуиту перерезал горло мальчик, не снесший побоев, меж собой мы ни о чем другом не говорили.
Мне казалось, что устройство вселенной – планеты на своих орбитах вокруг солнца, луны на орбитах вокруг планет – основано на пытке, которой нас подвергают. Я был уверен, что эта машина вечна, и пытке не будет конца, ведь ее прекращение означало бы конец света. А потом захотел, отчаянно, захотел, чтобы мир погиб в огне!» Уже тогда Сад, как и Ланда, жаждал геноцида.
«Ночью я читал принесенные вами судебные записки по делу Ланда, – продолжал Сад, – и снова задумался о произволе, какой он учинил на Юкатане, а после у меня было ужасное видение. Мне приснилось, будто я вновь стою в гееенновом круге Метлы. И от метаний плачущих и по-звериному воющих, взмыленных мальчиков исходил такой жар, такой всесильный жар, что сутана Метлы внезапно вспыхнула, занялись пол и стены, а потом и мы все загорелись тоже! Мы образовали огненный шар, который вознесся в небо. Желтый и красный шар, цвета гноя и крови.
Под нами собралась толпа, сотни зевак изумленно уставились вверх. «Второе солнце! – восклицали они. – Что с нами будет?!» Призвали астронома, который прилетел на метле. Я стоял в толпе и видел, как с его островерхой шапки срываются звезды. Ткнув своим жезлом в два солнца, он пронзительно закричал: «Давайте поразмыслим над неизбежным бедствием!»
«Думаю, – сказал мне Сад, – благодаря этому сну я увидел лик Истины. Отталкивающий и чудовищный лик, изъеденный злобой. Истина – это прокаженная, изгнанная из людских сердец и догнивающая в изгнании. Остались только разложение и дурной запах, да несколько комьев того, что когда-то было добрым и светлым, а теперь не имеет названия. Остался лишь смрад со дна склепа».
Он сказал: «Я видел, как мшавину красавицы носили, будто меховой воротник, как тела щеголей, не повинных в преступлении ином, кроме ветрености, резали на куски, а после таскали по улицам Парижа точно кровавые флаги. Я видел, как по ночам свозили в тачках трупы к могилам, отмеченным лишь вонью. И снова и снова задавался вопросом: это ли праведное неистовство, о котором мы мечтали? Но чего еще ждать от сброда, который по сей день верит в колдунов, чернокнижников и прокаженных королей, омывающихся кровью младенцев, и перешептывается, мол, знать обжирается зажаренными крестьянскими мальчиками. Полная чушь, если вдуматься: на изголодавшихся крестьянах не найдется и куска мяса, разве что между ушей».
Только позавчера Сад сказал мне: «Теперь все ясно. С самого начала предполагалось сперва меня изгнать, а затем съесть. Революция, как сука, пожирает собственный помет, и лишь вопрос времени, когда и я окажусь на коленях, а моя голова – меж ее челюстей. А пока я вижу те же сны, что и Ланда, этот ублюдочный сын инквизиции. Я разделяю лихорадку этого изверга. Я обречен на ту же своеобычность.
Грядущие разрушения непредсказуемы. Я днем и ночью их жажду. Как Ланда, – завершил он, – я жажду исчезновения сущего».
– Ты по-прежнему работаешь на рю де Гренель?
– Через несколько лет по завершении ученичества я нашла пустующую мастерскую на рю дю Бут-дю-Мон и открыла собственное дело. Прежде в этих комнатах пекли марципаны, и от стен еще пахло сахаром и миндалем. И что еще лучше: над входной дверью был высечен лебедь. Первым делом я изготовила жестяную вывеску в виде лебедя. Нарисовав на ней красного лебедя, я вывесила ее на улицу. Я наняла девушку мастерить каркасы (так как к тому времени предписания гильдии изменились) и еще одну, нищенку-сироту, отец которой умер от бери-бери, а мать – от горя; и когда ее отмыли, она оказалась красавицей. Она все схватывала на лету и стала всеобщей любимицей, так как знала, когда и кому показать веер с секретом, веер с двойным смыслом или даже с тройным. Она всегда улыбалась, вот почему Сад прозвал ее Лафентина, и она по сей день посмеивается над этим прозвищем, как, впрочем, и надо всем остальным.
«Это честная жизнь, – говорила о ремесле веерщицы Лафентина. – Весь день можно безнаказанно кокетничать, чаю пить, сколько пожелаешь, и никогда, никогда тебе не надо стоять на ветру или под дождем. В atelier приходят всякие люди, но цирюльников тут не бывает, и нищих тоже. Потому я могу забыть, что когда-то из-за злой судьбы жила, как собака в канаве».
Лафентина умела читать взгляды богатого либертена, который подыскивает занятную диковину, и потаенные мысли незамужней девицы, которой нужен веер, чтобы воспламенить приглянувшегося юнца. Моя atelier называется «Красный лебедь на краю света», а мой девиз выведен над входом киноварью:
Царят здесь смех и красота
До сумерек и до утра.
Мой конек – чудачества, волшебство искусства (как, например, анаморфная эротика) и воображаемые пейзажи: китайские пирамиды и храмы в джунглях, карта подводного мира, висячие сады, полные птиц, и гроты, освещенные вулканическим огнем. Ни в одной другой atelier Парижа вам не купить веер с геральдическим ягуаром из Нового Света, который является посвященным в опиумных снах. У меня же этот зверь растянулся в прыжке на зеленом шелке подложки.
Лафентина оказалась одаренной веерщицей. С ней мы изготовили серию двусторонних вееров: на обороте изображены времена года, а на передней стороне – забавы любви. Наши «Diableries»[22] пользуются большим спросом. Не менее их любима и другая серия – «Парижские трапезы» с рецептом на одной стороне и застольем любовников на другой.
Идеи мы черпаем из «Энциклопедии»[23], а также из наших воспоминаний и душевных влечений, что расцвечивали наше детство и тайны нашего отрочества. Надо думать, именно поэтому наши веера так любимы, и поэтому же мы так часто привлекаем к себе внимание генерал-лейтенанта полиции. Понимаете, наши веера коллекционируют студенты, а они – народ буйный. Они заводят оживленные разговоры у нас под дверью, а лейтенант возомнил, будто они подстрекают к мятежу, и все потому, что сам он тупица и не понимает в их рассужденьях ни слова. Лафентина любит шутить, мол, климат у нас за дверьми совсем не тот, что в остальном Париже: «распаленный, чувственный, тропический».
Еще в мастерскую зачастили разные безумцы, кое-кто среди них – подлинные визионеры, остальные – просто не в своем уме. Например, одного врача виденья преследовали с самого детства. Он утверждает, будто видел Отца Небесного, Пресвятую Деву, Сатану, Христа на кресте и ангельское воинство. Несколько лет назад он пришел к нам купить веер, достаточно большой, чтобы укрыться за ним от глаз демонов, защитить себя от всепожирающей бездны их взглядов, от их серных ветроиспусканий, оградить себя от неуловимых, пленительных гурий – при виде их он страшится, что его ствол с мошонкой сбегут, а его самого оставят дома.