Бедняги никак не могли взять в толк, почему же оппоненту не купаться на других озерах, где не было поводов для беспокойства, пока не опознали в Бароне предмета ее пламенной страсти. По вечерам она брала молоко у Гермине и кидала безутешные взоры в сторону Вельминой беседки. Он же воспринимал это как должное, слегка досадуя по поводу наших издевательств, пока однажды на мостках она не набралась духу и, подсев к предмету своего обожания, не произнесла, волнуясь и путаясь в терминах:
— Вы, случайно, не отоухоларинголог?
— По-по-почему я? — спросил ее оторопевший Барон, не признававший за собой явной принадлежности к определенному типу, за исключением взлелеянного им образа арийского супермена.
— Я видела, как вы осматривали своему сыну уши и мазали ему горло люголем, и хочу посоветоваться с вами по поводу своего насморка, — ответила она искренне, после чего долго и подробно рассказывала ему, как именно льет у нее из носа, пока предмет обожания не скрылся в кустах, распространяясь там относительно положения крыши у всяких пигалиц.
Его опасения, однако, были безосновательны, потому что нормальному обитателю Пакавене вообразить Барона врачом было невозможно. Однако у него были искуснейшие руки и какое-то доопытное понимание природы, и, спустя много лет, когда он спасет левую ножку Суслика от ампутации, та скажет, что теперь Барон может делать все, что угодно — убивать богатых старушек топором, примкнуть к арабским террористам или пойти по стопам папы Чикатилло, но теплое место в раю ему уже обеспечено.
Вечер разгуливался, но пришлось заняться поисками ребенка. Таракана обнаружили на большой яблоне Жемины, с изуродованной молнией стволом, где он коротал время с Сусликом, пользуясь занятостью родителей. Юмис не стал пилить яблоню, и она давала раз в два года странные сдвоенные плоды, поспевающие уже после отъезда последних дачников. На этой яблоне местная фармацевтика имела неплохую ежегодную прибыль, поэтому о сомнительном поведении Суслика тут же доложили Мише, а Таракану засунули в рот таблетку сульгина и поставили перед фактом окончания сезона. Тот, естественно, зарыдал, и это было как нельзя кстати, поскольку в обиженном состоянии он засыпал гораздо быстрее.
Новая порция горячей картошки уже дымилась на столе, и мы летали в картофельных парах по пространству и времени, уносясь в виртуальные миры Йокнапатофы, Макондо и города N, и золотой век поэзии сменялся без предупреждения серебряным, и сто лет одиночества мелькали, как миг, и на балконах с архитектурными излишествами декабристы с диссидентами подставляли капелькам дождя свои ладони, желчно приговаривая: «Что хотят — то и делают!», а боги уже развешивали кумачовыми полотнами свои уши, потому что им тоже хотелось перемен — не вечно же красить масляной краской золотые лампады в своих хорошо законспирированных спальных районах, и, в конце концов, можно хоть раз сделать то, что хочется!
Барон припас для отвальной новую (или хорошо забытую) серию анекдотов про героев гражданской войны, и, пока Петька искал за печкой стоячие носки начальника, а начальник сдавал экзамены в академию и сочинял стихи в стенгазету по заданию комиссара, обстановка за столом была вполне пристойной. С появлением пулеметчицы страсти, однако, накалились, и нашим мальчикам явно захотелось погулять по степи и помахать шашками.
— Свободу! — выразил Барон общее мужское мнение, и они все дружно исчезли, отправившись на туристический пляж. Мы остались с горой немытой посуды, а уже через пять минут с озера донесся разноголосый женский визг, знаменующий начало агрессии. Нижнепакавенцы, в связи с лесной опасностью, приспособились было купаться по вечерам на туристическом пляже в библейском виде, и ухудшили тем самым нравственность доброй половины турбазы, поскольку дурные примеры отличаются наибольшей заразительностью. Девочки вздохнули, но я была безмерно добра, потому что у меня был еще один день в запасе.
— Черт с вами, я сама вымою посуду, присмотрите там за моим.
— Мы присмотрим, — сказали девочки, хищно облизнув губы, — мы обязательно присмотрим, все будет в полном порядке!
Я мыла тарелки и грустно думала, что лето завтра для меня кончится, и то, что впереди еще август, особого значения не имеет. В Москве добегаешь из автобуса в метро, не успевая толком понять, какой именно сезон стоит во дворе. И что ждет меня в этом безликом августе, я не знала.
Через год осенью умрет Виктор Васильевич, и тетка будет спать с его удочками у кровати, надеясь достучаться ими по батарее до соседей какой-нибудь одной рукой, если другую хватит паралич. Съезжаться с племянницами она откажется, и вскоре умрет, так и не дотянувшись до батареи. С ней окончательно умрет и весь наш мир. Плох он был или хорош, но это был мир нашей молодости, и уже поэтому заслуживает славной эпитафии. Нам было дано долгое детство, и мы читали стихи, и колесили по нашей большой родине, особо не задумываясь о завтрашнем дне, а новый день автоматически выдавал положенную нам мзду. Она, действительно, была небольшой, но весь мир все равно принадлежал нам. Быть может, в действительности этот мир был совсем иным, чем нам казалось, но это никого не волновало…
С пляжа продолжали нестись женские крики, а кто-то вопил низким басом:
— Зз-загоняй… Держи ее!
Где-то тут, недалеко от Пакавене, стоит мельница, до которой я так ни разу и не дошла, и где-то в лесной тишине под пахучим плащом хвойных иголок расползаются в сторону грибницы, пронизывая землю своими белыми тонкими нервами, но они прорастут уже не моими грибами.
Я сложила на кухонном столе чужую посуду, а свою забрала с собой. Андрей появился в полночь мокрым и довольным, и на его плече красовались две отметины — розовая и ярко-красная. Наши дачницы летом губ не красили, и улики были явно оставлены ундинами с турбазы.
— Не менее сотни поймал, — прокомментировала я свои наблюдения, — мальчишник, видимо, удался на славу!
— Черт, как неудобно вышло! Увертывался, ведь, как мог, — горевал мой герой, разглядывая следы помады, — и что это женщины во мне находят?
— Вид у тебя слишком сирый для будущего многоженца, — подытожила я свои наблюдения и пошла выключать свет, — ступай-ка сейчас на диванчик, а завтра обсудим, как тебе ловчей увертываться.
— Завтра, однако, уже наступило! — сказал он, быстро взглянув на часы, и я очутилась в тесном кольце его рук, — но не бойтесь, леди. Служенье муз не терпит суеты. Я слегка нетрезв и сейчас уйду к себе, как и полагается после мальчишника.
— Отличный инстинкт самосохранения!
— Да это типичный акт самопожертвования. Я лишаюсь интереснейшей дискуссии. Что там у тебя в повестке — спортивная злость или полное разочарование в жизни?
— Оптимизм! Как у комиссара на революционном корабле.
— Что же, прекратить доступ к телу, да еще из именного пистолета — сокровенная мечта каждой феминистки, — уважительно заметил мой собеседник, но покойные члены Союза писателей тут же заворочались в гробах, протестуя против сомнительной трактовки классической пьесы.
— Зато итоги оказались вполне утешительными — все стали вилять хвостами и преданно смотреть в глаза.
— Мое любимое занятие, если за этим дело стало.
— Добавь — перед обедом, и все станет на место окончательно и бесповоротно.
— Да, картина складывается прямо-таки трагическая. Но кое-какие основания для оптимизма у нас все же имеются.
— Рассчитываешь на мое любопытство?
— Нет, для тебя это уже давно не является тайной, — сказал он уже в дверях, — я люблю тебя, и ты всегда будешь единственной женщиной в моей жизни.
Я осталась одна, потушила свет и открыла окно. Деревня уже спала, но в лесу была какая-то суета.
Старый Нозолюм размахивал своими мощными ветвями, стряхивая лишние желуди, и легкие лиетувенсы, духи умерших неестественной смертью, с каждым порывом ветра распускали крылья, крепче вцепляясь в качающиеся дубовые ветки. Аудра, богиня бури, хищно приникала к спящему Литуванису, вечно молодому богу балтийских дождей, и ее сумасшедшие седые кудри смешивались с бесцветными прядями его длинных волос, плотно укрывающими голое пространство под старым дубом.
К окну подошли двое запыленных спутников, и неспешный пожилой Лигичюс встретил их, чтобы избежать ненужных споров. Келю Диевас, поджарый бог дорог с задубевшим обветренным лицом, указал посохом куда-то на восток, и долговязый гуляка Апидемис, ежедневно меняющий свое жилище, посмотрел в ту же сторону и беззвучно захлопал быстрыми ладонями. Лигичюс подумал немного и закивал головой в знак согласия и единства мнений.
— Я не спорю с вами. Мне пора, и я уже уезжаю — сказала я старшему, но они не уходили и смотрели на меня с тревогой и участием, будто о чем-то предупреждали, но решительная Будинтая уже гнала их со двора, и последнее, что я успела заметить, было заплаканным личиком Лаздоны, выглянувшим из орешника с первыми лучами солнца.