Он ищет последний угол?
— Бальдур. Что с вами, скажите.
Из длиннейшей, путаной речи Инницер понял только то, что Ширах якобы успел совершить несколько преступлений и не поймет, что ему теперь с этим делать….
Такой отборной матерщины Инницер не слышал никогда — а уж от Шираха и не ожидал услышать. Притом что понять из его бредней было практически ничего невозможно. Но и назвать его совсем уж пьяным и не соображающим, что говорит, было никак нельзя.
Инницер просто не подозревал о благоприобретенной способности Бальдура пить много, пьянеть — и тем не менее держаться изо всех силенок, пока не срубит совсем. Эта самодрессировка началась еще тогда, когда Бальдур был рядом с фюрером, который не терпел пьяных — а не пить порою, объезжая праздничные митинги, было неприлично. Сейчас Бальдур, только успев отойти от предыдущего Малого Гауляйтерского Запоя, запил снова — на очередные три дня.
— Понимаете ли, святой отец… не понимаю я, святой отец!
— Бальдур, — тихо ответил Инницер, — я понимаю только одно. Что такая каша в душе, как у вас, бывает только тогда, когда человек не исповедуется.
— Э?…
— Хотите, приму у вас исповедь. Я не ваш духовник, но у вас его и нет. А кто подойдет на роль духовника гауляйтеру Вены лучше, чем кардинал?
— Какая ж от меня исповедь…
— А что мешает? Крещены вы католиком. Ну же, согласны?
— Я, — сказал Ширах, — не понимаю, зачем это.
— Как зачем. Облегчить душу. Бог слышит все, Бальдур.
— Облегчить душу, да? Я никогда не имел с этим проблем… по-моему, любой, кто хочет тебя послушать, все это выслушает…
— Но не утешит. Ибо любой — это любой. Первый встречный. Не служитель Господа Нашего.
— Да мне без разницы, святой отец, если честно.
— А Господу — не без разницы. Ну же, Бальдур. Сын мой.
— А здесь, — сказал Ширах с противною ухмылочкой, — не церковь.
— Господь видит, что не церковь. Так да или нет?
— Ну… ладно. И что?
О, если б он не ухмылялся. Инницер был согласен на все, что угодно, если знал, что это может быть угодно Господу, но не на такое.
— Сидя в кресле и куря, Бальдур, не исповедуются, чтоб вам было известно. Извольте потушить папиросу. А после этого опуститься на колени.
В исповедальне не встают на колени, но Инницер решил, что это в данном случае не повредит.
— Вам, святой отец, известно, для чего я обычно встаю на колени? — хмыкнул Бальдур.
— Да мне все равно, для чего. Но для Господа — хоть видимый акт смирения. Извольте уж.
— Что ж это за Господь, которому нужна видимость?.. Ладно, ладно, вовсе незачем делать такие глаза… Ну?
— Что ну?
— Что ну, я не знаю.
Инницер с ужасом осознал, что Ширах то ли не помнит, то ли вообще не знает элементарных вещей. А может, и дурачится. До сих пор-то!
— Бальдур, вам не кажется, что коли исповедуетесь — вы, и нужно это — вам, то и начать разговор с Господом должны вы?..
— А… Как же это там. А! Признаюсь Господу всемогущему и вам, святой отец, служителю Божьему… так, что ли?..
После этого Инницер даже и пожалел, что склонил Шираха к исповеди. Хотя жалеть было грехом.
— Святой отец, я убийца.
— Вы говорите о том, что убивали на войне?
— Если бы. Правда ли, святой отец, что преступление можно совершить не только делом, но и словом, и помыслом?
— Правда, Бальдур.
— Я убийца… Не знаю, скольких евреев я убил, когда сказал, что Вена станет чистым арийским городом… Я…я говорил это не для Вены. Для Бормана… думал, оставит меня в моем городе в покое наконец…
— В Вене пока не было погромов.
— Будут еще… кроме того, евреев высылают… чем не убийство?
— Вы можете этому помешать?
— Нет, нет… Мало того — я убивал еще и чехов. И англичан…
— Делом?
— Словом и помыслом.
— Вам хоть немного легче?
— Нет, нисколько… не забывайте, святой отец — я не верю в Бога. И ничего вы не можете мне посоветовать… — пробормотал нарушитель всех заповедей, опустив дурную голову.
Инницер улыбнулся. И ответил:
— Почему же. Могу.
Бальдур даже и не взглянул ему в лицо. Не верил.
— Убивали?.. Теперь — спасайте. Кого можете, когда можете. Всякий спасенный в Судный день будет молить Господа за вашу непутевую душу. Данной вам властью…
— НЕТ у меня никакой власти!
— Это вам так кажется. Следовало родителям крестить вас не Бальдуром, а Фомою, ибо когда Господь протягивает вам руку, вы прячете свою за спину… но это так, к слову…
Про себя Инницер подумал, что скорей уж обладателя непутевой, но любящей души простит Господь, чем равнодушного, а уж о таких блаженных и умом безмятежных, как ты, говорить нечего — кто б еще плакал по Гейдриху-Вешателю, любя в этом диком звере то человеческое, что в нем еще оставалось.
Но это Шираху знать вовсе необязательно. Пусть уж лучше искренне полагает себя грешником.
В тот летний вечер — Пауль запомнил его на всю жизнь, иначе и быть не могло — они слушали русского композитора Чайковского. Как называлось произведение, он забыл — помнил лишь, что даже его захватила и понесла куда-то эта странная музыка, полная грусти даже тогда, когда инструменты звучат вроде бы весело… И еще это было очень странно — что играют русскую музыку — во время войны с Россией, и не первый уж раз, как сказал отец. Впрочем, концертный зальчик был такой маленький.
Пауль не представлял себе, каким образом его недотепа-папаша раздобыл билеты на этот концерт. Впрочем, у него были кое-какие знакомства среди венских музыкантов.
Пауль вполне обошелся бы и без этого концерта. Ему не хотелось сидеть рядом с родителями в своей форме гитлерюгенд, которую он таскал постоянно — впрочем, у него не было ни одного приличного костюма.
Он хорошо помнил самое начало концерта. В убогом зальчике имелась, тем не менее, ложа. И вот за десять минут до начала в ней появилась высокая худая фигура в прекрасно сидящем смокинге.
Весь зал поднялся, по инерции вскочили и те, кто не понял, зачем вставать. Но зачем — стало ясно сразу же, когда в следующий миг несчастный зальчик сотрясся от единогласного вопля «ХАЙЛЬ!»
Человек в ложе как-то странно дернулся от этого рева и сел.
Пауль не сводил с него глаз весь концерт — и это неплохо сочеталось, музыка Чайковского и потерянное лицо человека, сидящего в ложе. Шесть лет прошло с тех пор, как этот человек осчастливил Пауля, как казалось, на веки вечные, повязав ему черный галстук.
Все позади. Краснобокий барабан умер и был похоронен без почестей, на смену мюнхенским ребятам пришел венский гитлерюгенд — в котором все было куда как проще и легче. Никто и не спросил, не еврей ли этот черноволосый пимпф Пауль Гольдберг. Одно то, что приехал он из Мюнхена, уже кое-что значило… а еще он рассказал новым приятелям, кто повязал ему галстук… А в 41, когда Паулю исполнилось 16, в Вене появился новый гауляйтер — Бальдур фон Ширах. И ребята опять взглянули на Пауля с восхищением…
И то, Бальдур фон Ширах ехал сюда, будучи отозванным фюрером с фронта, он и приехал в форме дивизии «Великая Германия», с лейтенантскими погонами на плечах и железным крестом на груди. А ведь ушел добровольцем в 39-м… Пацанам было вполне достаточно для восхищения и этого чина, и этого креста. Они словно бы так и не услышали, что еще в 40-м югендфюрером стал Артур Аксман. Не с Аксмана все начиналось, не Аксману кричали «хайль!» самые первые ребята, не Аксман был тем, к кому можно было сунуться с любым вопросом, прося защиты и справедливости. Аксман был просто солдафоном, Аксман умел только командовать строем. А фон Ширах уже давно стал чем-то вроде легенды. О нем рассказывали волшебные сказки — и его же высмеивали в похабных байках… Как же любить без того, чтоб не ударить, не подколоть?.. ни разу?..
Фон Ширах уже не имел — по должности — никакого особенного отношения к гитлерюгенд, но, тем не менее, скучал по своей прежней работе. И на любое сборище, объявленное им, ребята сбегались куда быстрей, чем на военную подготовку Аксмана. Пауль смутно надеялся, что Ширах, может, узнает его, если увидит — но этого так и не случилось. Паулю даже показалось, что у бывшего югендфюрера сильно село зрение — взгляд у него был рассеянный и невидящий, а если и случалось ему взглянуть на кого-то или на что-то пристально, он слегка щурился.
Ложа была невысоко, и Паулю не приходилось сильно задирать голову, чтоб смотреть на Шираха. Интересно, думал мальчик, он закрывает глаза, когда слушает музыку?
Нет, не закрывает.
Ну и лицо у него. Словно смертельно устал. От чего бы?
Пауль смутно догадывался, что нынешний Чайковский — это его идея. Ширах всегда выдумывал то, что никому больше в голову бы ни пришло — и во всем этом видна была его странная, смятенная душа. Чайковский! Не дали б ему в лоб за эту вражескую музыку…