А слово «марор» – горькое, как правда, которой не избежать?
Глаза смыкались, и за столом оставались взрослые. Уж они знали толк в горьком. Хрен, горчица, селедка…
Дети успеют, пусть им будет пока сладко. Еще успеют, – вздыхали взрослые, и глаза их блестели как черные горькие маслины.
Горькое, сладкое, соленое.
Говорящая голова фаршированного карпа всплывала в моих снах. Изо рта его торчала веточка розмарина, – ах, – выдыхал карп и со стоном переворачивался на блюде. И я в страхе просыпалась, и бежала туда, где стоял маленький заварник с надтреснутым носиком, и горек был чай из него.
Наперченные полоски бастурмы и острые веточки тархуна сплетались надежнейшим из объятий.
Мы – дети солнца, – посмеиваясь, говорил отец, и я самоотверженно ловила обжигающие лучи, полагая, что коже моей не страшны ожоги. Я съела пуд соли и проскочила огненные кольца. Я успела, я соскочила с подножки, вышибла окно и не оглядываясь понеслась прочь, путая следы. Я думала, что неуязвима.
Переполненный людьми автобус петлял над обрывом. Я помню их лица.
Ешь соль, дочка, ешь соль, – и я ела, ела, провожая его глазами. Один, другой, третий. В том краю шли горькие дожди и светило горькое солнце.
Их больше нет, но что-то должно оставаться у меня, что-то важное, напоминающее о том, что я – это только я, и никто иной.
Воспоминание о красной корове? О горячем ветре? О расколотом гранате? О том, что горячее и соленое, острое и сладкое, соединяясь, образуют орнамент, вспыхивающий всеми оттенками охры?
Солонка. Полная тарелка с солью. Каменная, застывшая глыба. Горечь, которой пропитывается моя гортань и от которой трескаются губы.
Которую буду лизать и лизать, пока не вспомню всё.
Это был очень хороший ковчег. Новенький, надежный, с гладкой обшивкой.
Мы добирались до него долго, целых семь остановок.
Видимо, я тогда уже выросла, и красный цвет трамвая не вызывал неукротимых рвотных спазмов. Мы ехали долго, а за окнами проносился редкий лес, многоэтажные здания. Это был новый район, он строился для новой и светлой жизни.
Для наших детей, – с гордостью сказала мама и поцеловала брата в макушку. И посмотрела на отца. В той, прежней жизни, оставались палисадник, школа, обезьяна Жаконя с оторванным ухом, – не везти же весь хлам с собой!
Остались дворовые друзья и враги, Ивановна с первого этажа, соседка Мария, кинотеатр на углу, пивнушка, подвал, в котором здорово прятаться и играть в гестапо.
В прежней жизни оставалась бабушка и ее муж, которого она сама называла не иначе как «он» и «старый дурак». Иногда «старый дурак» транформировался в «старого пердуна».
Возьми, пока старый дурак спит! – мятая рублевая бумажка проделывала долгий путь, из внутреннего кармашка «Его» пиджака в карман бабушкиного фартука, а оттуда – в мою ладонь.
Бумажный рубль полагалось тратить. Он не влезал в копилку и не гремел оттуда тяжело и многозначительно, как копеечные медяки. Лежал в кармане и время от времени напоминал о себе нежным шорохом.
На рубль можно было купить… Ох, на рубль можно было владеть целым миром. Сколько пачек мороженного, сколько шоколадных конфет, а леденцов-цилиндриков, тянучек, воздушных шаров. Не говоря уже о сладкой газировке. Или томатном соке. Нет, яблочном. Или все-таки томатном?
От обилия возможностей кружилась голова.
Все это были такие смешные, маленькие удовольствия… Такие незначительные по сравнению с главным. Каким, спросите вы? А вот каким. Например, улучить момент, когда мама озадаченно роется в кошельке, а потом незаметно вздыхает и отводит глаза от прилавка. Небрежно протянуть сокровище и потом долго, весь день и весь вечер чувствовать себя… Понимаете?
В прежней жизни оставалась смежная комната, забитая книгами и стеллажами, выходящая окнами на бульвар Перова.
Комната была маленькая и солнечная, во всяком случае солнечные зайчики в ней не переводились.
Окна выходили на бульвар и шоссе, и, не выходя из дому, можно было быть в курсе всех важных событий. Дорожные аварии, свадебные машины с куклами и шарами, похоронные процессии, пьяные разборки у гастронома, – вот через дорогу семенит соседка из первого подъезда, с кошелкой, это если с базара, а если с авоськой, то из овощного.
В квартире на Перова было весело, потому что скучать было решительно некогда.
Добрая ссора – соль земли. А что вы скажете о хорошем скандале?
Скандалили все. Танькины родители с третьего, Мария с пьяным мужем за стеной, Ивановна снизу, бабушка с «Ним», бабушка с мамой, мама с бабушкой.
Слава богу, повод находился всегда.
Не слушай ее, – бабушка заговорщицки сжимала мою руку, – она малахольная, твоя мама.
Боевые действия разворачивались стремительно. А вот тебе, – бабушка подскакивала на удивление резво и торжествующе выбрасывала вперед стиснутый кулак. Это было похоже на танец.
На пантомиму, балет и оперу одновременно.
А вот тебе, – маленькая смешная дуля описывала круг, и я не помню уже, чем именно отвечала ей мама, зато помню истошный вопль, который, несомненно, слышали все без исключения соседи, – ой! держите меня! – бабушка хваталась за сердце и медленно опускалась… куда? куда попало опускалась она, изумленным взглядом обводя стены, призывая в свидетели все застывшее в смертном ужасе человечество.
О бабушкином муже, мамином отчиме, я помню только намотанные на больные ноги тряпки и выражение «жмать масло», которое обозначало весьма странное действие, носившее явный садистский подтекст. Острые болезненные щипки – таким образом бабушкин муж занимал ребенка, то есть меня.
Меня он терпел так же, как когда-тотерпел и мою маму.
Мама с трудом терпела его, и все время устраивала сквозняки, потому что ей всегда пахло «старым пердуном», а бабушка кричала, что она нарочно, назло делает сквозняк, что в квартире ничем таким не пахнет, а пахнет нормальной жизнью – супами, кастрюлями, болячками.
Иногда все же наступало затишье – я мирно играла в бабушкиной комнате, а «старый дурак» говорил «жмать масло» и делал мне козу. Это случалось накануне дней рождений и когда транслировали футбольные матчи.
Во время матчей вообще было весело. С певучим хохотом вбегала соседская Мария. Она забегала узнать, не здесь ли ее Петро. И напомнить, «шоб дядя Миша ему больше не наливал». А дядя Миша, конечно же, наливал, и Мария прибегала во второй раз. На этот раз уже не с пустыми руками, а, допустим, с тарелкой холодца и огромными мятыми огурцами, потому что, где наливают, там и закусывают, верно?
Во время всей этой шумной беготни я монотонно раскачивалась на ручке двери, а папа писал диссертацию. Он ловко отбивал чечетку на новенькой пишущей машинке, и на любой вопрос отвечал – ммм…
Мама одевала меня, набрасывала жакет, и мы долго гуляли по бульвару Перова, под шум поющих тополей и вопли футбольных фанатов.
Через дорогу я поглядывала на наши окна. В одном размахивали руками и кричали протяжное «гоооол!!!», а в другом – громоздились шаткие книжные полки, и маленькая фигурка перемещалась из угла в угол, и замирала в задумчивости, склонялась над кипой бумаг.
***
Первым полагалось внести котенка, но котенка не было, и потому первой вошла мама. Она вошла неуверенно, озираясь по сторонам, каждую минуту готовая к отступлению.
Но отступления быть не могло. В каждой комнате мы останавливались и кричали – ура! Обнимались и опять кричали. Кружили охрипшие, восторженные, стояли неподвижно, взявшись за руки, потом вновь принимались бегать и кричать. Пахло свежей побелкой и больше ничем.
Наверное, так пахнет счастье.
Первую ночь мы спали на полу, на расстеленных как попало коврах и одеялах.
Это было похоже на табор. Настоящий цыганский табор. С разбегу я нырнула в постель и долго лежала в темноте, вслушиваясь в шепот и смех. Ну точно как маленькие, снисходительно подумалось мне.
Подумалось только на мгновенье, потому что это был очень длинный день.
В прежней жизни оставался ящик со старыми игрушками, балкон, увитый виноградной лозой, школа через дорогу.
Осталась сумасшедшая Валечка из первого подъезда, слепой старик у дороги, воробей, погребенный в четверг под ивовым деревом.
Нашествие гусениц, свалка за домом, участковая Ада Израильевна, учебники за первый класс, красное платье, из которого я выросла за лето.
Впереди было долгое плавание, и наш маленький корабль раскачивался вместе с книгами, пластинками, собаками, виолончелью, вместе с детскими обидами, страхами, снами, с утерянными дневниками, невыученными уроками, – раскачивался, но упрямо плыл – влево-вправо, вперед-назад…
Ну, иди уже сюда, горе мое, – расставив полные ноги в балетках, баба Хеля придирчиво наблюдает за неистовыми прыжками по асфальтовой дорожке, – ну, уже иди сюда, – она еще шире раздвигает ноги, изготовившись сомкнуть их на моей вертлявой талии. Первое, – высморкаться, – вот так, не жалей, я же слышу, у тебя там осталось, – второе, – не бегай ко второй парадной, – кто там сидит? кто? – умничка моя, золотко, – пра-авильно! – баба с кастрюлей на голове и баба Череп, а еще кто? – Хромая Люся, Петрова с противоположного дома, мало ей своих скамеек, и Криворучка.