На телефоне загорелась яркая лампочка. Я взял трубку.
– Вы меня слышите? – спросили.
Я ответил.
– В левом углу стола кнопка, нажмите ее, чтобы открыть дверь.
Я сделал это. Дверь открылась. Вошел толстяк и доктор с ассистентом в спецодежде. Доктор тут же наклонился над Эриком, поднял было майку, но тут же ее опустил и, пощупав карман рубашки, надетой сверху, вытащил футляр с диском и, не глядя, протянул его кому-нибудь. Я стоял рядом, взял его и машинально положил в нагрудный карман своей рубашки.
По команде доктора Эрика перенесли на тахту, стоявшую у стены. И после этого, снимая фонендоскоп и поджав губы, доктор очень просто произнес: «Он умер». В дверях стояло много людей, а толстяк объяснял мне, что Эрик не любил, когда к нему заходили без спроса. Стучать было бессмысленно – он чаще всего в наушниках и не услышит. Придумали сигнал, как у глухих, с помощью света и электрический замок с кнопкой у стола. Он еще что-то говорил, но я пошел на выход.
В студию я вернулся, только чтобы рассказать режиссеру о случившемся. Меня отпустили домой и, все еще хромая, я пошел к стоянке автомобилей. Уже дома, переодеваясь, я обнаружил в кармане футляр с диском, и поставил в проигрыватель, думая послушать, пока готовлю есть. Сел с бутылкой пива на стул. И так просидел до ночи, слушая бесцветный и монотонный голос Эрика. Под утро я перенес запись на компьютер, понимая, что диск надо вернуть в студию. А позже уже перенес рассказ Эрика на бумагу, то есть переписал.
Запись Эрика
В детстве я потерял зрение и родителей, что, на мой взгляд, в этом возрасте одно и то же. Переживаний почти не было, или я их не помню, но тогда я почувствовал сильные изменения вокруг себя. Главной потерей, о которой я тосковал тогда и, наверное, всю свою жизнь, была утрата мягчи. Обрел я его случайно. Еще когда были родители.
Любимым моим занятием было, лежа на кровати, смотреть на горящую лампочку. Красивее я ничего не видел. И вот как-то, переведя взгляд на стену, я увидел переливающийся разными цветами маленький шарик с неправильными краями. Он пульсировал, двигаясь вниз. Я никак не мог задержать его и рассмотреть лучше. Он все время ускользал. Я повторил момент его появления несколько раз и, поняв, что он управляется моими глазами, попробовал его перемещать. Он плавал на фоне стены в моих глазах. Когда я резко переводил взгляд вверх и фиксировал его, боковым зрением я видел, как он медленно всплывает в ту точку, на которой я зафиксировал взгляд. Через некоторое время я попробовал переместить его ближе к себе, и он оказался на ковре, висевшем слева от кровати. Причем ковровые цветы совпали и по цвету и по форме с ним. И только свечение выделяло его. Тогда-то и возникла у меня мысль потрогать его. Он был неуловим. Сколько я ни пытался, он ускользал от моих пальцев.
Не помню уж с какой попытки, но я собрал всю свою волю, задержал взгляд на одной точке так сильно, что слезы подступили, и дал ему успокоиться и остановиться. Медленно, осторожно, но он все же остановился. И в этот момент зыбкого покоя я, из последних сил оставляя свой взгляд неподвижным, медленно и очень осторожно поднял левую руку, обхватил его полукольцом пальцев и так прикоснулся к нему указательным и большим пальцем.
Нежней облаков, думал я, не бывает.
Немногого много в немногом вмещает
и соблазняет на вечное счастье.
Я называл его мягча. Ощущение от прикосновений к нему осталось со мной на всю жизнь.
До сих пор не знаю: все было утрачено или исчезло? С потерей зрения мягча исчез.
Жил я у сестры моей матери. Видимо в целях безопасности, уходя из дома, она обвязывала меня за пояс бельевой веревкой, другой конец которой привязывала к ножке кровати. У этой же ножки она оставляла воду и что-нибудь поесть. Веревка ограничивала мое перемещение по комнате, и по ней я мог найти еду и питье, которые не мог видеть. Тетя оставляла открытым окно, чтобы мне было веселей, и это действительно меня развлекало.
По крайне мере, других развлечений у меня тогда не было.
С этого времени звуки для меня стали основным содержанием мира, и я понял – все что существует, имеет свое звучание. Это вначале шум улицы воспринимается как какофония, но если сосредоточиться на одном звуке, он с удовольствием отделяется от других. Затем ты его возвращаешь в общий хор и берешь другой. Причем, удивительным было то, что проделывая все это, я превращал хаотичную свалку в органично звучащий хор, который переставал быть обычным городским шумом. Это похоже на то, как если бы вы пустили толпу людей вместо улицы по подиуму с четкими правилами. Вообще, о звуках можно говорить бесконечно долго или молчать и слушать. К сожалению, человек превратился из мыслящего в смотрящего, и с этим, видимо, ничего не поделаешь, но мне иногда жаль, что люди не ощущают гармонии этого звукового океана.
Тетя сделала большое дело. Иногда мы с ней гуляли на улице, и она мне рассказывала о происходящем.
Она обозначила для меня словами все слышимые мной звуки, систематизировала людей и их поступки, расставила основные декорации мира и главных действующих лиц. О Боге она говорила мало и неохотно. То ли он не вписывался в ее систематизацию, то ли у нее с ним были какие-то невыясненные отношения. По ее убеждению, мир был враждебен человеку, который его же и создал. Почему так получилось? Она не знала, но полагала, что вначале человечество дружно создавало все хорошее и доброе, разумное и светлое, пока не решило передохнуть, а заодно вкусить от сотворенных плодов. На всех, естественно, не хватило, но хотели все. С тех пор люди стали злыми и жадными. Мир стал враждебен человеку, стремящемуся обмануть и обокрасть ближнего своего. Даже мне, по ее словам, доверять нельзя, так как если бы я мог, тоже крал бы у нее что-нибудь. Ну, хотя бы варенье. А еще у людей есть ужасная привычка перекладывать работу на других и вообще пожить за счет других. И так далее и так далее.
Многое из того, что она мне говорила, было непонятно, но я старательно все запоминал и иногда повторял про себя. Я не знаю, какой она была. Доброй или злой, счастливой или несчастной. Она была первым человеком в моей жизни, первым представителем человечества и все, что она говорила – Было. Так и в моей памяти она просто была. Кстати, эту особенность некоторых людей я наблюдал всю жизнь. Они как некоторые вещи – просто были. И иногда я им просто завидовал.
Позже зрение ко мне вернулось, но тети уже не было, а я жил в интернате. Это было специальное медицинское учреждение для детей-сирот с различными отклонениями. Из разговоров врачей я понял, что временное улучшение моего зрения слишком временно, и все может быть. Наверное, поэтому или от одиночества во мне развилась эта постоянная тяга к собиранию и запоминанию звуков, заполняющих мир. Уже тогда я чувствовал, что это будет моим главным и единственным миром.
Интернат окружал большой лес, где я обычно проводил время. Наверное, это был самый счастливый период в моей жизни. Мир новых ощущений. Мир, на удивление, гармоничный сам по себе и очень красивый.
Одно время меня сильно донимали врачи своими вопросами и обследованиями. Правда, это позволило мне обрести фонендоскоп. Один врач после моей просьбы удивительно легко подарил его мне.
Этот прибор сильно раздвинул границы моих возможностей. Теперь в лесу я мог слышать гораздо больше. Еще из фольги я приделал к нему длинный раструб, расширяющийся на конце. Это позволяло мне проникать, например, в дупло и другие, труднодоступные места. Сложнее было с записью всего, что я слышал. Но и с этим мне повезло. Кто-то на Новый год под елку положил коробку с моим именем. В ней был небольшой магнитофон. После этого началась настоящая работа. Необходимо было записать столько звуков, не говоря уже о сочетаниях, что мне явно не хватало дня. Воспитатели ругались, но, в конце концов, мы с директором договорились, что до ужина я могу записывать в лесу или на улице, а после работать в комнате до отбоя. Кстати, это он придумал с магнитофоном. Удивительный был человек. Грозный, грубый, но с глазами полными понимания и сочувствия, но никогда – жалости. Это всегда ставило его над остальными и обеспечивало уважение. Жил он на территории интерната один в сером доме с верандой, на которой его никто никогда не видел, как никто не видел его дом изнутри. Его боялись. Он легко мог накричать на ученика, а его выражения типа «вашими головами бурковки ровнять», становились крылатыми. Хотя до сих пор не знаю, что такое «бурковки». Его обычная позиция была на крыльце. Там он, сидя на подоконнике и, вытянув скрещенные ноги, не спеша курил. Если было солнце, он поднимал лицо к нему и от этого его сходство с Эйнштейном, портрет которого висел в коридоре, усиливалось.
Меня очень тянуло к этому человеку. Даже когда он ругал меня за нарушение режима и отсутствие на уроках, я готов был слушать этот низкий, хриплый голос вечность. Говорил он простые и понятные вещи, которые сложно было не принимать за правильные, но вот соответствовать им было почти невозможно. Собственно, он даже и не ругал, а как будто разговаривал сам с собой, отвернув лицо в сторону и не глядя на собеседника. В такие минуты мне хотелось прижаться к нему, обнять за шею и чтобы он гладил меня по голове и что-то говорил. Неважно что, но говорил.