Через год я разочаровался в футбольном фанатстве и сжег все свои программки и вымпелы. Еще через год я познакомился с занятным типом, Шурой. Шура был мажором, насколько это было возможно в наших сельскохозяйственных условиях, и имел все задатки бытового алкоголика, что в наших условиях было более естественно. Ко мне он относился с симпатией, называл меня Лениным, говорил, что я умный, как Ленин, я не возражал, к Ленину мы относились нейтрально. И вот с Шурой был связан такой случай на почте.
Утратив всякий интерес к футбольному фанатизму, я вместе с тем охладел и к самой почте, почте как понятию, как средоточию моих детских страхов и переживаний. Однако Шура получал время от времени на почте денежные переводы, у него был дедушка, он жил в Киеве и Шуру баловал, но старался держаться от него на расстоянии. Иногда он присылал Шуре бабки. Шура, ничего не говоря родителям, бабки просаживал в первом кооперативном гриль-баре, иногда прихватывая с собой меня. И вот, получив как-то уведомление об очередном переводе, он собрался, надел свой новый понтовый костюм адидас, такие тогда как раз были в моде, взял с собой кассетный плеер, натянул фирменный блейзер и пошел. Шура, кричит ему с кухни мама, выведи Степу. Степой звали их пса, боксера. Это был единственный боксер в городе. Он стоил кучу бабок, его берегли и не воспитывали. Степа был тупой, как все боксеры, но кроме того он был еще и агрессивный, впрочем, тоже как все боксеры. Однажды, когда Шура выгуливал его в парке недалеко от дома, Степа поймал и задушил чью-то таксу. Шура надавал тогда ему пиздюлей, а таксу спрятал в коробку из-под спагетти и оставил возле подъезда. Услышав мамин крик, Шура неохотно взял собаку и пошел. По дороге он зашел в гриль-бар и выпил. Возле почты он зашел в магазин и выпил еще. Привязал Степу к дверям почтового отделения и пошел за переводом. Получив деньги, быстро вернулся в гриль-бар, там еще выпил, пришел домой и завалился спать. В шесть вечера работники почтового отделения попытались выйти из помещения. В дверях стоял привязанный Степа и угрожающе пускал пену изо рта. Пройти мимо него никто не решался — Степа стоял насмерть и пропускать никого не собирался. Одна из работниц позвонила мужу, охотнику-любителю, тот взял ружье и прибежал к почтовому отделению, увидел ошалевшего Степу и начал стрелять. Охотником он был хуевым — первые несколько зарядов прошли мимо пса, зато полностью разнесли входные двери. Пес с перепугу сделал кучу, прямо на пороге почтового отделения. Он отчаянно выл, женщины на почте, что характерно, — тоже. Кто-то из соседей, услышав выстрелы и увидев чувака с двустволкой, вызвал милицию. Милиция приехала и увидела приблизительно такую картину — стоит чувак в спортивных штанах и валит из двух стволов по почтовому отделению, из окон которого на него смотрят несколько женщин и от страха подвывают. Милиция кладет чувака на землю, потом заталкивает его в бобик и везет в участок. Жена охотника это видит и теряет сознание. Степа скрипит челюстями, бросается по ступенькам в подвал и повисает на собственном поводке. На следующее утро Шура прокумаривается, видит, что пса нету, начинает что-то припоминать, приходит на почту и находит там его остывшее тело. Шура отвязывает поводок, приносит пса домой, замотав его в собственную куртку, ждет, когда родители пойдут на работу, после этого прячет пса в коробку из-под спагетти и оставляет возле подъезда.
88-й
Пивзавод. Мой друг Джохар сидит на автовокзале и держит в руках полиэтиленовый пакетик с пивом. В пакетик влезает литр. Первый литр он уже выпил, прямо здесь, на вокзале, а второй решил взять с собой, в дорогу. Ехать ему нужно 20 километров в сторону бесконечных колхозных полей, в небольшой городок, почти в России. Джохара выгнали из нашей школы, и он думает, где бы ему продолжить курс обучения и самопознания. Здесь он оставаться не хочет, здесь он на всех обижен, в частности на нас, его друзей и одноклассников; кто-то посоветовал ему этот вариант с Россией, сказал, что там нормальная средняя школа и что там он сможет хоть негров в параше вешать, никто ему ничего не скажет. Джохар согласился. Сегодня у него должно было состояться собеседование, через несколько дней начинался учебный год.
Я вижу его еще издалека, думаю, что за мудак сидит с пивом, неужели Джохар, думаю я, подходя, мы с ним не виделись с апреля, когда его, собственно, и выгнали, он тоже меня замечает и настороженно здоровается. Что делаешь? спрашиваю, ничего, говорит он, пиво пью. Куда-то едешь? не отстаю я, да нет, говорит он, просто — пиво пью. Будешь? спрашивает он меня и протягивает пакетик. Мне нужно обувь в школу купить, говорю. Ну, потом купишь, говорит Джохар, выпьешь и купишь — он осторожно прокусывает снизу пакетик, придерживает его обеими руками и дает мне. Я начинаю пить, отрываюсь на мгновение, перевожу дыхание и снова прикладываюсь. Мы с ним быстро выпиваем его литр, давай еще, говорит он, а автобус? спрашиваю, какой автобус? делано настораживается Джохар, ладно, говорю, давай. Мы идем к бочке с пивом, выстаиваем короткую утреннюю очередь и наполняем еще один пакетик. Мы сидим на лавочках у автовокзала и медленно пьем. Солнце начинает прогревать привокзальную площадь, становится жарко, пиво бьет в голову, мы только недавно начали пить, знаешь что, говорит Джохар, тут жарко, пошли в кафе. Какое кафе? говорю я, мне обувь покупать, не ссы, перебивает меня Джохар, купишь. И мы идем в кафе возле стадиона, это, собственно, и не кафе, столовая, это они последнее время называют себя кафе, у них тут кооперативное движение полным ходом, мы заходим и берем по литру мутного бутылочного пива, с толстым слоем осадка на дне. Ты успеешь на автобус? спрашиваю я, успею, говорит Джохар, еще успею. Я не уверен, что он меня понял.
Через полчаса Джохар переворачивает наш стол, в том возрасте пить мы еще не умели, бутылки катятся по полу, но в основном бьются, из коридора выбегает какой-то кооператор и хватает Джохара, который к нему ближе, но тот уклоняется и валит кооператора на пол, прямо на битое стекло, кооператор кричит, мы с Джохаром выбегаем из кафе, солнце заливает улицу, до осени еще так далеко, я бросаюсь бежать налево, а Джохар — направо. Я перебегаю через улицу, заскакиваю в парк, бегу к видеосалону, плачу рубль и сажусь на свободное место. Показывают фильм с Брюсом Ли.
У моего старика был удивительный термос — емкий, с разными блестящими штуками, с крышкой на резиновой прокладке, в таких термосах нужно держать суп или чай. Но мой старик возил в нем пиво, он его всегда покупал, когда куда-нибудь ехал, и, убедившись, что нигде нет гаишников, останавливался и пил, получая от этого, насколько я мог понять, очевидное удовольствие. В жизни взрослых мне больше всего нравились их вещи; сказать что-то про человеческие отношения, про механизм этих отношений я еще не мог, я себе плохо представлял причинно-следственную составляющую реальности, в основном я воспринимал ее на предметном уровне, на уровне недосягаемых и невыразимых вещей и предметов, которые наполняли жизнь взрослых. Поскольку я все время таскался за своим стариком, в моем детстве вокруг меня были в основном взрослые мужчины, женщин там почти не было, с женщинами было не интересно, я их игнорировал в свои восемь-девять лет. Я попадал в серьезные мужские компании, и мое внимание полностью сосредоточивалось на раскладных ножах, на выкидухах, переданных с зоны и украшенных стеклянными розами, впаянными в рукоять, на кожаных кошельках, набитых купюрами, — в моих восьмидесятых дело было вообще не в деньгах, каким-то образом денег хватало всем, — на тяжелых металлических рублях, которые оттягивали карманы, на ручках и портсигарах, на фонариках в конце концов, это странно, но сейчас, когда я слегка моложе своего отца в те годы, я думаю, ну, о’кей, вот я вырос, вот я тоже могу покупать себе пиво и иметь доступ ко всем тем вещам, о которых мечтал в своем детстве, и что — оказалось, что это была иллюзия, оказалось, что вещи, жизнь без которых я в семилетнем возрасте не представлял, в 30 лет мне совсем не нужны, действительно — у меня и теперь нет раскладного ножа, у меня был когда-то швейцарский офицерский, но я подарил его племяннику, я уже не говорю о выкидухах, учитывая мои отношения с милицией; у меня нет кошелька, был когда-то, но я подарил его писателю Кокотюхе, монеты я отдаю сыну, ручкой я не пользуюсь — не могу потом разобрать свой почерк, портсигар — ну, вы сами все понимаете, даже фонарика у меня нет, даже ничтожного фонарика! Жизнь с ее соблазнами оказалась фикцией, предметный мир оказался обманчивым, а его прелести — относительными. С куда большим увлечением я вспоминаю теперь не вещи, которые меня окружали, а людей, которым эти вещи принадлежали, с моей теперешней точки зрения они мне кажутся гораздо более стоящими, а их поступки — более безумными. Вот и пиво — я помню, как эти мужчины вывозили с пивзавода, где у них были какие-то свои зацепки, целые мешки пива, именно так — не ведра, не бочки, а мешки, то, что нам с Джохаром позже наливалось в несчастный мелкий пакетик, нашими отцами отмерялось большими двадцатилитровыми мешками, двадцать литров нефильтрованного пива! у меня и теперь перехватывает дыхание, эта фактурность быта ранних восьмидесятых, витальный овердоз этих тридцати-сорокалетних мужчин, которые потом, всего через несколько лет, сломаются вместе с совком, меня и до сих пор удивляет и завораживает; они носили на спинах коровьи туши, они доставали где-то ящики с водкой и портвейном; когда нужно было вытащить из грязи машину, они делали это руками, в их руках была сила, в их жизни была последовательность, в их рвении было оправдание, они могли научить любви к жизни, они могли показать, как они эту жизнь любят, хотя вряд ли могли бы объяснить за что.