Мы провели эту ночь с моим приятелем, шатаясь по улочкам Коктебеля среди вишневых садов, давно вырубленных хозяевами под доходные флигели для отдыхающих, и время от времени заглядывали на набережную, где ветерок перемен уже тревожил горячие головы поэтов под злобными взглядами новоявленных крымских патриотов, ждущих этим августом день освобождения города Харькова — день гибели моего деда, потому что считали его теперь личным праздником, Днем «харька», когда музыке и стихам было не место на набережной, потому что они сами шатались там, сжимая потные кулаки и бездарно горланя «Галю».
Рэкетиры уже нервничали — в этот день их доходы могли свестись до минимума.
Кока всегда был для меня первым поэтом Коктебеля, хотя совсем не умел писать стихов, и этой ночью он взахлеб рассказывал мне о своем летнем театрике, но такая тревога просачивалась мокрыми мутными каплями сквозь его слова, что мне вдруг понятен стал заунывный крик горлицы — о, господи, ведь это мой последний приезд в Коктебель! Не любит крымская земля тех, кто задерживается подолгу — стряхнет пришельца, как ненужный мусор, и снова заневестится в мечте Эммануэль, что ей будут владеть все вместе и дружно. Вот я уехала за тысячи верст от пакавенского леса, но чувство ножа в спину настигло меня и в этом раю, и грусть, безмерная грусть пришла ко мне этой душной теплой ночью, и я зарифмовала ее, спотыкаясь о бродячих лишайных кошек, плодившихся накануне распада империи с упорством одноклеточных.
Я могу рассказать о соленых и дерзких волнах, Что крадутся и лижут подножие старого склепа.
Этот говор, немного нерусский, в торговых рядах — Боже мой! — как звучит он в природе нелепо…
Я могу рассказать об иссохшей и жадной земле, Где в поверхностном слое глазницы у черепов узки.
Перелетные ангелы пели на старой ветле То недолгое время, пока она числилась русской…
Определить меня на постой в ленинградскую квартиру Питерского и взять у того ключи, не поставив хозяина в известность об имени своего личного друга, у которого оказались срочные дела в Питере до конца августа, Коке было раз плюнуть — в таких делах ему верили безоговорочно. Я уехала на следующий день, получив у Коки весьма приличную сумму денег и оставив ему на память фамильную вещицу, золотое яичко Фаберже. Оно ему всегда нравилось, хотя он и отнекивался поначалу, как мог. Но я его уговорила — дело могло обернуться по-всякому — ведь я, наконец, была способна на все.
Квартирка Питерского на Невском у Московского вокзала была отменной — с антресолями, роялем и большой библиотекой. Особенно занятной была ниша в стене, являвшая посетителям белые ноги греческого Аполлона, увенчанные фиговым листом внушительных размером. Все, что было выше, представляло интерес для посетителей вышележащей квартиры, которые жгуче завидовали гостям Питерского, так как торс атлета еще можно было принять за самостоятельную скульптуру, а тут уж был полный прикол.
На следующий день я перехватила Тищенко в театре, и, увидев этого бородатого лешего, вдруг отчетливо поняла, почему наша нежная дружба, не перерастая в глубокое темное чувство, длилась так долго, и мне было так же легко с ним, как и с Линасом — они были ребята из наших, а с нашими ребятами можно было только дружить.
— Привет! — сказала я ему, а он засмеялся и подмигнул мне лукавым глазом.
— На метле еще не летаешь?
— Бывает, но у меня временно другие проблемы. Я крепко влипла в нехорошую историю. Теперь вот скрываюсь.
— Ты же такой приличной женщиной, Марина Николаевна, была, — заржал он, — но я по-прежнему к твоим услугам, хотя головка у тебя теперь колоться будет.
— Ты видишь теперь перед собой страшного человека, — призналась я ему честно, — Марина Николаевна молчалива и отнюдь не общедоступна. Ей нужны деловые контакты.
— Ничего себе! — присвистнул он, — а ты, случайно, теперь не внучка Фанни Каплан?
— Обижаешь, я в своего не промазала.
— Говорил, ведь, не западай на личико!
— Ладно, не рви душу подробностями. Мне сейчас нужна работа. Я вполне могу декорировать фейсы у шопов. Ты как-то хвастался, что к тебе обращались…
— Клиентура имеется, но я, правда, пока отнекивался за неимением времени. Сейчас, кстати, новые постановки грядут, не хочешь взглянуть на эскизы?
— С удовольствием, — согласилась я и попала домой из театра уже в полночь за полночь.
Он свел меня с нужными людьми, и я начала новую жизнь, изрядно потратившись на литературу по дизайну того, сего и этого — делать, так по-большому! К концу месяца я сняла недорогую квартирку на окраине города с допотопным раздвижным диваном, столом, стульями и книжной полкой, и каждый день пересекала туда и обратно большой пустырь с несвежей травой, битым стеклом и ржавеющими остовами холодильников, но с шестнадцатого этажа моей башни у горизонта виднелась какая-то деревушка, а сбоку от нее чернело убранное поле, и была надежда, что там, за горизонтом, прячется разноцветный осенний лес, и сырой опеночный дух подымается в полдень из старой древесины под последней несмелой лаской бабьего лета.
А с лестничной площадки был виден Финский залив, но я туда не смотрела. Там кипели свои провинциальные страсти, и чудовище Ермунганд, змей Мидгарда выползал на берег, и Тор-громовержец время от времени поражал змея своим молотом, и тот, заплевав противника ядом, зализывал раны где-нибудь в укромном месте, под кораблем мертвецов, пока Тор мастерил для него удилище, мечтая о больших жирных червях из тела великана Имира, но все четыре червя уже превратились в карловцвергов, а тех на крючок не посадишь — они были самыми деловыми ребятами в своем сухопутном мире, потому что держали этот мир по четырем углам света, а на голову быка змей не ловился, и Тор сыпал громовыми проклятьями налево и направо, и тесть его, Ньерд, возмущенно вздымал седые брови, и серые волны подведомственной ему стихии яростно бились тогда о сваи корабельного двора Ноатун, где Ньерд, скрываясь от женщин, любовался по утрам кораблями и лебедями.
К весне мне нужно было заработать кучу денег, и по вечерам я мастерила из недорогих товаров магазина «Лоскуты» тряпочные замки с рыцарями без страха и упрека, спящими красавицами и кустами парковых роз, томных японок в оранжевых кимоно с лилейными шейками и тенистыми зонтиками, и нетленные пейзажи, отличающиеся от своих поп-массовых оригиналов с водочной этикетки «Пшеничная» только своими размерами и меньшим числом.
Купить швейную машинку так и не удалось, но я подружилась с соседской старушкой, и та разрешила мне пользоваться за небольшую мзду своей. Старушка пришла в восторг от моих изделий и подарила мне кучу ненужных платьев и старых мехов, и тогда я стала лепить двуглавые горы Твинпикс, кудрявых барашков, пасущихся у их подножия, и джигитов в угловатых бурках, несущихся на резвых лошадках в противоположный началу конец, и подружки старушки тоже оказались в восторге, и каждая из них получила из своих тряпочек по небольшому «Казбеку» с дарственной надписью, вышитой сбоку гладью, и им виделись там короткие мгновенья своего военного счастья, так пахнущие горьким папиросным дымком.
А днем я оформляла за приличную мзду квартирки состоятельных людей, и мои коллажи регулярно вписывались в них, позволяя пополнять старушкин чулок синего цвета, где хранился мой основной капитал.
Чулок выглядывал из-под платьица Марии Спиридоновой в большой настенной композиции над моей кроваткой, изображавшей тюремную тусовку Спиридоновой с ее боевыми подругами. По душевной доброте царских жандармов им разрешали в тюрьме фотографироваться, и они формировали на досуге милейший девичий альбомчик, не забывая про завитушечки, стихи и пожелания друг другу. Фигуры на коллаже были весьма рельефны, я подбила их поролоном, и кое-кто там был в натуральном пенсне, и, вообще, на вид все они были приличными буржуазными дамами.
Свою работу я делала очень быстро, будто всю жизнь этим занималась, а свободный от табеля режим позволял мне бывать на всяких выставках, литературных вечерах и прочих сборищах. И, боже мой, как интересно мне стало жить на белом свете, когда я ходила осенними днями по улицам и площадям Северной Пальмиры, жадно вглядываясь в лица собеседников и случайных прохожих.
Я узнавала своих по глазам, и они узнавали меня, но я никак не могла найти того единственного человека, о котором мечтала теперь во сне и наяву, пока не увидела однажды вечером по телевизору полноватую женщину средних лет с милым лицом и добрыми спокойными глазами. Она сидела в кругу мужчин весьма делового вида, шла обычная для этой осени беседа — что делать, и кто виноват, и, когда говорила она, то их лица становились кислыми, и они чувствовали себя из рук вон плохо, а когда она замолкала, то они старались сделать ей комплимент, чтобы подчеркнуть ее отличие от них, если уж другим уесть не получалось.