— Что? Правда? Почему? Почему ты так говоришь? Откуда ты знаешь?
— Он продаст. Я просто знаю. Тебе это — нравится, Джейми? Я тебе не — мешаю, а?
Джейми взглянул на ее руку, неподвижно лежащую на его бедре: вероятно, она сейчас об этом говорила.
— Нет, я — да. Да, хорошо. Совсем не мешает. Ну — в некотором смысле мешает, конечно…
А потом он просто рухнул на нее: боже, о боже — он просто не мог удержаться. Он держал ее — Иисусе, ее прекрасное, прекрасное лицо, он держал его в ладонях и страстно пил сладость ее губ — а когда она вздохнула, совсем чуть-чуть, в его крови загорелся пожар, подобного которому он не мог вспомнить, наполнил его силой и дрожью. Ее прохладные пальцы ласкали его загривок — острые ноготки теребили его волосы, и кожа его горела и пульсировала.
— Фрэнки!.. — выпалил он — и то, как ее сливочные плечи сбежали вниз и превратились в груди, пока его расплавленные руки шли рябью по всему ее телу… — По-моему, ты просто, ох — совершенна — совершенна — совершенна!..
— Осторожнее… — выдохнула Фрэнки — и бульканье застряло где-то в глубине ее горла, а сверкающие глаза ее прыгали и танцевали перед ним. — Ты такой… колючий, Джейми…
— Прости — прости — о боже, дай мне подержать тебя — почувствовать тебя, Фрэнки!..
— Мне нравится, — прошептала она. — Мне нравится, Джейми… щетина…
И теперь она вела его ладонь по гладкому своему колену в темные, разбухшие тайны. Потом замерла — остановилась (он испугался), а потом продолжила путь, до самого конца, где жар был просто нестерпим, и накрыла его ладонь своей, так нежно, и его пальцы усталым и благодарным чудовищем улеглись в мягких и влажных глубинах и складках. А потом. Он ощутил иное тепло — оно распустилось навстречу ему, пальцы его ласкали округлую, растущую, тугую, гладкую как шелк, выпуклость, а сам он искал, томился по свету в ее глазах, и в головокружении не находил их, и тяжело дышал, ибо сердце его яростно трепыхалось и пыталось остановиться, но наконец он нашел ее лицо, и крошечные искорки страха, мерцавшие в ее глазах, легко растаяли от жара, когда Джейми и Фрэнки оба поняли, что это было хорошо, о да, очень хорошо… нет, больше, думал Джейми — это не просто хорошо, только и смог подумать Джейми, прежде чем почти потерять сознание… это… это само совершенство.
Позже они целовали и облизывали пальцы друг друга; потом снова мягко слились губами. Джейми медленно оторвался от нее, тряс головой в радостном недоверии. Разум его словно заново настроили, возродили эти возникшие из потрясающе полного и всецелого откровения иглы (они словно тянутся к каждой моей клетке — и прорастают, да; они прорастают). Иисусе, кто бы мог подумать, что Фрэнки? Ну а я — я бы никогда не полез в такие: для меня это темный лес. Малейший всхлип намека я немедленно отмел бы как бездумную судорогу, которой, умоляю тебя, господи, он наверняка должен быть. Мне надо подумать — немного подумать об этом; но, знаете, не слишком долго.
Джейми осторожно надавил на руль и завел мотор: «алвис» медленно отправился в путь (быть может, он их куда-нибудь вывезет). Джейми выехал за ограждение темной, пустынной парковки, тусклый свет фар превратил вытянувшееся перед ним гудроновое шоссе, скользкое от дождя, в глубокое и бескрайнее море раскрошенного угля и бриллиантов. А потом сердце его замерло в груди, когда дальнее крыло со скрежетом въехало в чертов низкий парапет, приближения которого Джейми даже не заметил, и они оба с Фрэнки вздрогнулии сжали челюсти, стекло зазвенело и что-то, лязгая, покатилось (какая-то деталь погнулась и отлетела).
Уна, она поймала меня, как раз когда я собирался подняться в лифте (я только-только оторвался от Фрэнки). Джейми, сказала Уна, — теперь мы можем поговорить? Да? Нет, ответил я, — извини, Уна, но нет, не сейчас, сейчас я говорить не могу. Я и правда не мог. Мне надо было лечь в постель, опустить голову на полушку и уставиться в потолок. Что я и сделал. И знаете, что я чувствую? Каково мне? Я переполнен — переполнен, да: до краев переполнен стыдом. Я не оправдал доверия. Что случилось? С моей твердостью? Она куда-то испарилась. Почему я стал — насильником?.. Потому что не важно, как она хороша — как идеально подходит мне (каким это кажется правильным)… она ведь не твоя, так? Она Джона — и ты это знаешь, ты знаешь это. О господи, Джейми — тебе нет прощения: тебе должно быть стыдно. Он, Джон, лежит — страдает, да, в милях отсюда, — а ты попросту вторгся на его территорию, так? И безупречная чистота, которую мы все ценили, теперь запятнана. И в результате еще одного бесполезного благого намерения — был нанесен вред, и это ранит Джона, ранит его в самое сердце. Потому что, господи боже. Целое новое крыло и габаритный фонарь: это же целое состояние у такой машины.
Пол, Тычок и Бочка сбились в кучку у глубокой медной кастрюли с широкими краями, стоявшей на громадной стальной плите в дальнем углу кухни (уж и не припомню, печально думал Бочка, когда в последний раз гонял эту штуку в хвост и как ее там: все три духовки, грили и конфорки, ага? Когда они вовсю трудились. Кажись, народ больше не хочет жрать: я думал, дам им неделю, и все, может, наладится? Шиш).
Пол небрежно обнял Тычка и Бочку за плечи.
— Скажу тебе, Тычок, старина, — придет день, и ты встанешь на колени и от всего сердца поблагодаришь старину Поли, чесслово. Если у тебя, конечно, есть сердце. Выше нос, парень! Не смотри так, будто это еще одни похороны, нахер. Это ведь просто бумага. А? Это просто бумага, сынок, вот и все. А? Я прав? Еще бы не прав: я дело говорю, сам знаешь.
Бочка скрестил на груди мясистые руки и ничего не сказал: пусть Пол говорит, а я погляжу. Зато старина Тычок, похоже, вот-вот заревет. Аж задыхается, гляньте.
— Ради Христа, Пол… — стонал Тычок. — Не делай этого, пожалуйста. Я тебя умоляю. Просто отдай их мне, говорю же. А? Я их продам — я знаю, что продам.
— И я знаю. Тычок, — ласково настаивал Пол. — Вот почему это надо сделать. Сколько раз мы такое проворачивали, а? Я даю их тебе, ты тут же вчехляешь их — да, какому-нибудь слепому придурку и, типа, веселишься. Что ж, скажу я тебе, сынок, — посмотрим, как ты будешь смеяться, когда копы дадут тебе пинка под зад, посмотрим. Ты ж отсидел уже — тебе теперь двенадцать лет светит. Да я тебя от тебя самого спасаю, ясно, Тычок? Ты же не думаешь, что я собираюсь полезное барахло сжечь, а? Кто я, по-твоему, Тычок? А? Идиот, что ли?
Уголки Тычкова рта опустились, и он пожал плечами в неизбежном согласии. Потому как да, это правильно, чё Пол говорит, — и да, это все уже, бля, не первый раз. Но я вам говорю — я прям не знаю, смогу ли на это смотреть — не знаю, как выдержу. Но я должен убедиться, что это произошло, сечете? Нет — ничё не могу объяснить, не могу. Давайте просто сделаем это, раз уж собрались.
Пол расстегнул молнию на синей виниловой сумке, и вот они: толстые новехонькие пачки прекрасных (блядь, думал Тычок, — они прекрасны, правда прекрасны) пятидесятифунтовых банкнот — точно бронзовые и медные бумажные кирпичи. Пол бросил их в котел (и не пытайтесь — даже не пытайтесь узнать, сколько у нас тут было: говорю же — это разобьет вам сердце) и попрыскал на них бензином для зажигалок, а потом очень быстро (потому как Полу, честно говоря, — ему все это тоже совсем не нравилось) бросил внутрь спичку, и все трое попятились, услышав приглушенный рев, и языки пламени вырвались наружу, вверх, и прямо-таки слышно было, как они пожирают денежные пачки. Поплыл запах, отвратительный и притягательный разом — все сгорело на удивление быстро. Бочка уже мешал почерневший хрустящий пепел деревянной ложкой, взлетевшая копоть осела на крылья его горячего и потного носа.
— Ну, — сказал он, — вот, бля, и все…
Да, подумал Пол: да. Но это правильно, чё я сделал, — и я скажу вам, почему. Тычок, да, — сколько он ко мне приставал? До, типа… ну, блин, как вы это называете-то? Нечастный случай? Так, что ли? (Ладно — вы, короче, просекли, о чем я, — когда Лукас помер). Раньше я мог, типа, держать это под контролем, да? Управляться с ним. Слышь, говорил я (вы, может, сами слышали, как это было), нам тут хорошо, да? И это нам больше не нужно, так? А? Это старое барахло. И он вроде как заткнулся — но я-то знал, да? Прекрасно знал. Что в черепушке у него по-прежнему кипит. А потом он начал: ну скажи мне, Поли, куда подевалась твоя хорошая жизнь, а? Я скажу тебе, куда, Поли, — утекла в ту дырку в подвале, вместе с Лукасом, вот, бля, куда она подевалась: и никто не хочет занять его место, да? Чудаки вроде Лукаса — такие встречаются один на тысячу. Да. Я не стал напоминать Тычку, что по справедливости ему причитается третья доля всего, что нам досталось (меня это до сих пор, знаете, душит: каким Лукас, говорю я вам, — был сокровищем. Потому что прежде мне никто ничего не давал). Но нет — он, Тычок, хорошо все обдумал. Я, говорит, пас. Я больше не хочу, бля, прибираться и для Бочки фрукты с овощами таскать. Да? Я ему говорю: да? Ну, что-то раньше ты об этом не заикался. А он такой: может быть, но это было раньше. И да, он прав, старина Тычок: теперь все совсем по-другому.